Ужасти какие! — вздохнул Митрич. — Умер, поди, парпишка-то?
Отходили. Только на всю жизнь с затылка плеша-тый остался. Кожу-то с волосами ему отрезать пришлось — присыхать не стала, гной пошел.
Митричу всю ночь мерещился медведь. Отряхивая с мохнатых ушей надоедливых комаров, он уставился круглыми глазами прямо ему в лицо и, казалось, говорил вполголоса по-своему, по-медвежьи: «Мала у тебя плешинка, старик, дай-ка я подзадеру малость». Митрич умильно складывал губы, убеждал: «Мишенька, Мишенька, не беспокой старика. Обдери кого-нибудь другого… ну, Пашку… аль Ваньчу… Они молодые, стерпят». Медведь ему грозил лапой: не лукавь, дескать, старик, все равно не уйдешь. Митрич силился убежать, но только тщетно болтал ногами в воздухе — вперед он не подвигался нисколько. А медведь, как ребенка, подхватил его под мышки и понес в лес, в малинник…
Господи! Какая погань пригрезится! — дрожащими руками утирая лицо, прошептал он.
И больше заснуть уже не мог.
Что это? Кошелек вывалился? — увидел он на брезенте рядом с Бурмакиным кожаный мешок, перетянутый ремешком. — Вишь ты, какой беззаботный! С деньгами, поди. Долго ли вовсе потерять?
Он было прилег. Но тугой кошелек не давал ему покоя.
Хе-хе-хе! — вдруг тихонько засмеялся он. — Поглядеть, много ли деньжат-от Пашка имеет? — протянул руку и стиснул мешочек. — Гляди-ка, и буковки вышиты: пе, бе…
Не спуская глаз со спящего Павла, он распутал реме-» шок и вытряхнул деньги на ладонь. Бурмакин перевер- ' нулся на другой бок. Митрич торопливо всыпал деньги обратно и сунул кошелек себе в карман.
Подыграю Пашку утречком. Светит месяц, подыграю. А деньжат у него порядком… Порядком… Да… Ишь ты!.. И куда ему столько?..
Под горой что-то хрустнуло, плеснулась вода. Митрич вскочил. Озаренный смутными отблесками костра, шагнул к берегу. Пригнулся, вгляделся. Черным провалом затаилась в ночи Кычеть. Сизая толща дымной пелены закрыла правый берег. На просвет, к горизонту, маячили в тумане расплывчатые контуры деревьев. За стрелкой Чуна отфыркивалась, как запаленная лошадь. Кычеть плескалась в дно лодки, будто кто ладонью шлепал по голому телу.
Митрич сбежал по уступам. Вода сбывала у него на глазах. Лодка, подтянутая и прижатая чалками к утесу, повисла в воздухе, поворачиваясь, как на оси.
Ай! — истошно завопил Митрич. — Чалку! Чалку! Опускай чалку! — кричал он, вцепившись обеими руками в борт лодки.
Ваня, ошалевший от сна, не понял, в чем дело, схватил лежавшую подле Бурмакина винтовку и выпалил в раскорячившийся вывороченными корнями пень. Павел, оглушенный выстрелом, грянувшим у него над самым ухом, выхватил нож и бросился прочь от огня, стараясь разглядеть, что делается во тьме. Споткнулся о чалку и боком свалился на торчащие корни выворотня.
Родные, убили! — визжал под горой Митрич. — Развяжите чалку, стервины дети!
Ваня ухватился за чалку и потянул ее к себе. Лодка накренилась сильнее. Вывалился и булькнул в воду багор.
А-а-а! — задыхаясь, вопил Митрич. — Чалку! Чалку ослобоняйте! Опрокидывается лодка.
Бурмакин, обтирая кровь с исцарапанного сучьями лица, приподнялся и полоснул ножом по веревке. Лодка гулко шлепнулась на воду. Ваня кубарем отлетел назад.
Солнце, закрытое тяжелым смолистым дымом, не взошло. Неба не было видно. Стало немного светлее — значит, наступил день.
Надо прорываться, — хромая и морщась от боли, говорил Бурмакин. — Кто его знает, откуда пал идет. Задохнешься, прямо задохнешься. У меня в голове, как с похмелья, шумит.
Горько. Аж горло щиплет, — поддержал Ваня, — Ветерок бы — гляди, и разметало бы дым.
Господи, господи, какие напасти не бывают! — скулил Митрич. — В жисть не поеду больше к тунгусам. Крест святой, не поеду.
Ясно, не поедешь, — усмехнулся Бурмакин, — вот
задохнешься в копоти — и готово: за ноги да в воду.
Тьфу, тьфу тебе! Под руку не говори, стервин сын! Черти, они всегда подслушать готовы…
Плыли как впотьмах. Едва маячили с боков берега. Только к обеду красным пятном в зените обозначилось солнце. Дым лежал такой же густой. Бурмакин прислушался.