Миша, я не смогу бросать бомбы, но, если придется, я перевязывать раненых сумею…
Ты с чистым сердцем предлагаешь мне сейчас свое гостеприимство, — намеренно обостряя разговор, сказал Лебедев, — но если бы у меня документы не были в порядке и нагрянула полиция, ты не помог бы убежать.
Алексей Антонович густо покраснел.
Вот это не так, Миша! — гневно сказал он. — Подлым я никогда не был. И не буду!
Эх, Алеша, Алеша, — вдруг рассмеялся Лебедев и взял его за руку, — такие, как ты, должны делать большее. Важно только, чтобы ты сам это понял. Ну что ж, пойдем к тебе на квартиру. — И, сделав шаг, остановился: — А что, Алеша, воротнички тебе так хорошо гладит мама?
Да, мама. Ты помнишь ее. А с чем связан твой вопрос?
Просто так. Они хорошо выглажены…
18
Ночь лежала за окном. Черными ломаными линиями вырисовывались на темном фоне неба крыши домов. Прохладный ветерок, напоенный горьковатым запахом черемушных листьев, вливался в комнату, шевелил занавески. Вокруг колеблющегося пламени свечи, поставленной почти у самого подоконника, кружились и танцевали мотыльки. Растаявший стеарин сбегал по стволу свечи и застывал па бронзовой чашечке подсвечника волнистой накипью.
Алексею Антоновичу не спалось. Поставив локти на стол и закрыв ладонями лицо, он сидел неподвижно. В доме было тихо. Только из дальнего угла кухни, приглушенная расстоянием, едва доносилась заливистая трель неутомимого сверчка и за тонкой переборкой — в гостиной — ровно дышал спящий Лебедев.
Вечером, за ужином, он долго рассказывал о своей жизни в ссылке.
Дикая глухомань. Глуше, чем здесь, в окрестностях Шиверска. Охотничий станок в шесть дворов на одном из притоков Лены. Морозы, каких, конечно, здесь никогда и ие бывало. Что поделаешь, не так-то далек Верхоянск — полюс холода. А ведь люди, люди везде! Да какие интересные люди! Темными, забитыми их даже жандармы и все местные власти считают. Ну, понятно, и темные и забитые, если грамоте не обучены, если плетьми напуганы, если вином одурманены, если попами, купцами да урядниками обкрадены. А как восприимчивы они ко всему новому, светлому! К тому, что сулит им хорошую перемену в судьбе! Дай им в руки перо, положи на стол учебники, посади рядом учителя — и научатся грамоте. Еще как быстро научатся! И университет каждый окончит из них. Только дорогу открой. Дай понять по-настоящему, что таких людей, как они, миллионы, а паразитов, эксплуататоров кучка ничтожная, и стряхнут они их со своих плеч. Да еще как стряхнут! Так что дело не в самом человеке, а в том, в какие условия поставлен он. А как интересно работать с людьми, глаза открывать им на истину! Бывало, мороз, пурга над рекой бушует, ночь, казалось бы, бесконечная, а в камельке огонек, вокруг люди, тепло, хорошо. От огня тепло и от плеча человеческого. Оттого, что все друзья, все товарищи, все к одной цели идти хотят. И придут. И придут обязательно.
Книги доставать трудновато приходилось. В ближних селах, городах — а ближние так это за триста, за пятьсот вёрст — просто нет ничего нужного. Попросишь кого привезти — вернется с пустыми руками. А по почте из Петербурга книги полгода и больше идут, не то и вовсе в дороге потеряются. Впрочем, без работы не сидел, не скучал. Не находится работы только тому, кто работать не хочет.
В гости к таким же ссыльным — за сто двадцать пять верст — на Лыжах ходил. Собственно, не просто в гости, а за новостями. Туда как-то легче письма просачивались. Бывало, и спорили. Жестоко спорили. Но ведь спор — борьба, а без борьбы не опрокинешь, не разобьешь ложные идеи, не утвердишь истину. Жизнь в ссылке…
Алексей Антонович тогда его перебил и шутливо заметил, что в ссылке, пожалуй, жизни-то как раз и нет. Лебедев, увлеченный своим рассказом, сухо бросил:
Абсурд! Жизнь есть везде, где борются за нее. Надо верить в жизнь и любить ее. Иначе вообще мир понимать невозможно.
Эти слова прозвучали как упрек Алексею Антоновичу. И после этого Лебедев стал рассказывать о своем отъезде из ссылки, как его провожали якутские друзья.
Алексею Антоновичу тогда показалось немного обидным, что Михаил бросил свою реплику мимоходом и не остановился, будто его собеседнику и возразить было нечего. Теперь же он, перебирая в памяти все, что говорил Лебедев, думал: а как действительно трудно было бы что-либо ему возразить! И как вообще во всем трудно возражать Лебедеву! И очень отчетливо, но с горечью осознал, что ему, врачу Мирвольскому, видимо, никогда не научиться передавать свои мысли с такой же силой убеждения.
Он прислушался к ровному дыханию Лебедева и вспомнил его слова: «Ты с чистым сердцем предлагаешь мне свое гостеприимство, но если бы нагрянула полиция, а документы у меня оказались не в порядке, ты не помог бы убежать».