Конечно, получить посольскую должность было бы здорово, тешил он себя в счастливые мгновения надежды, перемежающиеся длительными периодами безрадостного разочарования. Он легко мог вообразить себя в каком-нибудь экстравагантном районе, вроде Кенсингтона, Мейфера или Белгрейвии[28], женатым не на Белл, а на какой-нибудь томной, утонченной, молодой блондинке самого благородного происхождения. Это воплощение нетленной ангельской красоты приносило ему на подносе чай с кубиками сахара. Блондинка была высокой, у нее были изящно-округлые плечи, тонкие ноги и руки, белая перламутровая кожа и узкие фиалково-голубые глаза чарующей глубины и яркости, и она обожала его. Он же со своей стороны мог делать, что хотел. Она все время помалкивала. Она не была еврейкой. У них были разные спальни, между которыми располагалось множество гостиных и гардеробных. Он не снимал элегантных шелковых халатов. Завтрак ему подавали в постель.
Когда прошла неделя, а от Ральфа так и не поступило никаких известий, Голд уселся за книгу, которую был должен Помрою, и за дайджест этой книги, который был должен Либерману. Он никак не мог решить, начать ли ему с первого или со второго.
Мать его умерла, и о ней он мог написать: молодая женщина, почти девочка, с Сидом на руках, который был совсем еще ребенком, и Розой, которая была и того меньше, эмигрирует из неприветливой русской деревни, едет вместе с этим молодым зазнайкой-мужем, — Господи, неужели он и тогда был таким? — чтобы начать жизнь в чужой стране и умереть, не дожив и до пятидесяти. Да, ой забыл, что Роза тоже родилась в Европе. Его мать так толком и не выучила английского, писать не умела, а когда дети говорили друг с другом, понимала с трудом. Он помнил тот долгий период, когда ее шея была забинтована пахучей повязкой — кажется, щитовидка? Нужно будет спросить. И он стеснялся, если его видели с ней на улице. Теперь люди уезжали на север из Пуэрто-Рико, Гаити и Ямайки. Черные потянулись из Гарлема и, сбиваясь толпами, хлынули с юга и запада, а Голд чувствовал себя осажденным и ущемленным, его безопасность была под угрозой, его положение становилось маргинальным и неустойчивым.
Его брак с Белл почти исчерпал себя, и он мог абстрагироваться от него — если только он правильно понимал значение этих слов. Он не знал, что происходит после подачи в суд заявления о том, что брак исчерпал себя или что он больше не действителен. А может быть, все браки на одно лицо? Или, может быть, все дело в том, что люди и их окружение изменились, а все, что менялось, менялось к худшему.
Голду пришла в голову идея еще одной статьи. На полоске бумаги он напечатал:
ВСЕ, ЧТО МЕНЯЕТСЯ, ВСЕ — К ХУДШЕМУ
Брюса Голда
Он пришпилил полоску к доске над столом в своей студии и, дожидаясь звонка от Ральфа, начал делать заметки и для этой работы.
III
ВСЕ, ЧТО МЕНЯЕТСЯ, ВСЕ — К ХУДШЕМУ
ОНИ все сошлись лет тридцать назад в Университете Колумбия в Нью-Йорке; Ральф приехал последним, недоучившись в Принстоне, Помрой уехал раньше других, не защитив докторскую, но завершив курс обучения и сдав устные экзамены. Реалистично оценив свои возможности и желания, он пресек все поползновения написать диссертацию на тему, не имевшую никакого общественного звучания, и уехал в поисках работы получше. Он начал помощником редактора в небольшой фирме, издававшей учебники. Теперь он был главным редактором в одном из крупнейших издательств, где скорее всего будет благоденствовать до конца дней. Именно к Помрою сломя голову несся Либерман, когда у него накапливалась очередная кипа засаленных, наспех исписанных листов, претендовавших, по его убеждению, на то, чтобы стать очень важной книгой, и именно Помрой первым с пренебрежением отвергал его писанину. Либерман начинал писать один роман, три автобиографии и несколько исследований, незаменимых, по его мнению, для тех, кто нес ответственность за решение проблем, которым эти исследования были посвящены. Голд шел к Помрою, только когда его шансы там были выше, чем в других издательствах. Помрой был вовсе не глуп.
Гаррис Розенблатт, еще один его знакомый еврей тех лет, был круглым дураком, он был начисто лишен воображения и умел трудиться не покладая рук; в колледж он прибыл из одной частной Манхэттенской школы, администрация которой требовала, чтобы учащиеся носили блейзеры, стриглись, аккуратно причесывались и мыли уши и шею. Просидев не одну пару брюк, Гаррис Розенблатт умудрился успешно закончить курс, а потом удрал от защиты диссертации, когда до неизбежного провала оставалось меньше года. Вскоре после этого он женился и поступил работать в какой-то загадочный отдел инвестиционного фонда, контролируемый семейством его жены — сам он был не в состоянии объяснить, чем занимается этот отдел. Он преуспел в работе, которой не понимал и смысла которой не мог постичь, и теперь стал уважаемым советником президентов по вопросам национальной финансовой политики; президентам он неизменно и беспристрастно давал одну и ту же скупую рекомендацию: «Составляйте сбалансированный бюджет». И за эти несколько слов в элитарных деловых и общественных кругах на него смотрели чуть ли не с благоговением.