Андреа после верховой прогулки и ванны вся светилась и выглядела свежей и почти ослепительно красивой. Она поцеловала их обоих, слегка прикоснувшись губами, и сказала:
— Папа, ты говоришь грубости.
— Я себя неважно чувствую, доченька, — пожаловался Коновер. — Мне нужно было срочно принять лекарство, а он не давал, ни единой капельки. Можно мне сейчас немного? Нет, пусть он нальет. Живее, живее, ты, трахарь иудейский. До верха, до самого, черт побери. За это плачу я, а не ты. А-а, вот так-то лучше, мое здоровье поправилось. Благослови вас Господь, мой друг. Никогда не делайте обрезания автобусам. Они не евреи. Арабы моют ноги. Макджордж Банди[96] — самое теплое человеческое существо, какое мне доводилось встречать.
— Папочка, кажется, ты заговариваешься.
— Вероятно, я слабею просто на глазах. Ваше здоровье, сэр, и за нашу неувядаемую дружбу. До встречи с вами я любил все человечество. Пусть ваша жизнь будет такой же яркой, как лампочка Эдисона.
— Заканчивай свое виски, — Андреа придерживала его стакан. — У тебя мысли разбегаются.
— Гип-гип ура. Вот это денек. Зеленая травка, желтая муть, когда целуешь, хватай за грудь. Вы тронуты, мистер Голд. Я вижу по тому, как вы покраснели.
— Я перевариваю ваши слова.
— До чего же вы умны, мне до вас как до луны. Бога ради, хватит этого с нас всех. Мои ниггеры покормят вас. Пусть Саймон выпорет их, если они не будут слушаться. — Коновер привел в действие свое кресло и без дальнейших церемоний, сделав полукруг, выкатился из комнаты.
Голд и Андреа ели молча в огромной освещенной канделябрами столовой, по которой бесшумно сновали бесстрастные черные большеглазые слуги. Отдельные спальни, отведенные Голду и Андреа, находились на разных этажах в миле одна от другой, и Голд повел Андреа в свою. На косяке двери висела мезуза[97].
— Пожалуйста, не еби меня здесь, — умоляющим голосом сказала она.
Голд пришел в ярость.
— Если я еще хоть раз услышу от тебя это слово, — ответил он, — я, может быть, больше не буду тебя ебать нигде.
Это была его единственная победа за день. Спальня была большая, постель удобная. Его утешало лишь то, что худшее было уже позади. Утром дела могут пойти лучше.
ОН проснулся с рассветом и стал прислушиваться — не поднялись ли остальные. В десятом часу он долее не смог выносить одиночество и выполз на свет Божий в настроении настороженной удрученности. Он спустился по великолепной закругляющейся дубовой лестнице со скорбной покорностью сакральной жертвы, для которой настал момент истины. Дом был полон казавшейся вечной тишины. Лошади Коновера были отучены ржать. Его собаки не лаяли. Если в его владениях и были петухи и коровы, то они не кукарекали и не мычали. Двери не хлопали, вода в туалетах не журчала, полы не скрипели, листва не шелестела, а шагов не было слышно. Внизу у лестницы стоял старый представительный негр с копной курчавых волос, на нем была коноверовская черная с серебром ливрея; с легким поклоном, он указал Голду, куда тому идти.
Горничные со щетками и лакеи с кусками замши молча чистили и полировали дерево, медь, бронзу, стекло и фарфор. С трепетом и не веря своим глазам, Голд прошел по коридору нижнего этажа и оказался, наконец, в огромном помещении для утренних трапез, где находился буфет таких размеров, какие, как думал Голд, существовали только в причудливом воображении романистов, обладавших необыкновенными способностями к преувеличению. Легионы слуг, черных как по цвету кожи, так и по расе, находились каждый на своем посту под присмотром недреманного ока белой старой девы, за которой, в свою очередь, присматривал омерзительного вида белый надсмотрщик, сердито сверкавший глазами даже на Голда. Иерархия плантаторского быта сохранилась здесь в неприкосновенности.
Сервировочный стол имел более шестидесяти пяти футов в длину. Когда Голд вошел, в помещении находились только слуги. На пути Голда не было никаких препятствий, и он прошествовал мимо стола, как сомнамбула. На нем были индейка, куропатка, сквоб и гусь, чтобы заморить червячка. Там же лежали увесистые окорока. Это чересчур, чересчур — исторгала крик его душа. Пальцы его дрожали, и он с трудом мог смотреть на все это. Безмолвные широкоскулые фигуры стояли вокруг в ожидании его распоряжений. Здесь были подносы с бисквитами и корзинки с яйцами, нарезанный ломтиками бекон и судки с рыбой, наполненные до краев кувшинчики, графинчики и чайнички, блюда, короба и кастрюльки, над которыми поднимался пар, воздушные хлопья: сухие — в мерках, разогретые — в котелках, сервировочные тарелки с колбасой и подносы с говядиной, бочонки с маслом и лари с сыром, кувшины с парным молоком, и кофейники с горячим кофе, и приправы в соусницах, флакончиках и блюдечках. Над всем возвышался серебряный поднос с рельефным изображением поросячьей головы; на нем покоилась испеченная безглазая поросячья голова. Здесь были вазы с фруктами, и ведерки с вымытыми свежими овощами, и дымящиеся лотки с тушеной крольчатиной и олениной. В конце стола, сверкая, как рождественский фейерверк, стояли два или три бочонка, вернее целые бочки свежей лесной малины, и каждая из ягод имела идеальную, как рубин, форму. Голд взял себе только кофе, дольку мускатной дыни с подноса, на котором лежала и лопаточка, и налил стаканчик апельсинового сока из графина. Серебряные приборы и салфетки лежали на столиках, накрытых на пятьсот персон. Голд был единственным гостем.
96
97