Выбрать главу

Это плачет село, изливая в слезах свою нужду. Выплакивает вековую горькую судьбу народ, пахари, замкнутые в кругу мертвящей беспомощности. Плачет весь порабощенный, эксплуатируемый край. Не слышала еще такого плача Бессарабия, как не слыхал его богохранимый престол, князья церкви, небеса, к которым взывала рыдающая толпа темных людей.

— Гроб, гроб подняли! Гроб достали! — зашумели вокруг.

Напряжение усилилось. Толпа замерла, вперив очи в новенький гроб, поднятый высоко над головами.

— Братья и сестры! Всемогущий бог явил, наконец, нам свою милость. Бог ниспослал благодать многострадальному краю и во спасение послал этого святого, мощи которого вот здесь, перед вами. Пусть содрогнутся сердца ваши перед могуществом бога, а неверующих пусть убедит

это чудо. Мы стояли на краю гибели и спаслись, мы были грешными, и господь простил нас, мы — подлые рабы его, противные ему в своей мерзости, а он желает взять нас под свою опеку. Пусть же не будет среди нас неверующих! Да погибнет плоть наша недостойная! Отречемся

от земных благ, отречемся от своего добра, ибо недалек тот час, когда кара господня падет на нас, и никакие благие дела уже не спасут грешников. Сейчас мы можем умилостивить господа жертвами на его храм, молитвами у гроба, избранного им. Падем же челом к земле пред славными мощами, пред знаком милости божьей и простим друг другу, простим сильному, обнимем слабого и в мире и покое отпустим грехи.

Грозный посланец неумолимого бога, Иннокентий впивался взглядом в толпу. Он словно искал самого грешного в ней, чтобы испепелить его в доказательство всемогущества бога. Его статная фигура, яркий и красочный язык точно били туда, где больнее, слова, как ржавые гвоздики, метко попадали в сердце и мозг и причиняли нестерпимую боль. А понятный толпе молдавский язык, впервые услышанный бессарабскими крестьянами из уст духовного отца, производил неизгладимое впечатление, прокладывал глубокие борозды в сознании и переполнял сердца ужасом, верой и покорностью.

— Поручаем тебе души наши и жизнь нашу грешную! Молись за нас, отче! — ревела толпа.

Иннокентия увлекла драматичность момента. В нем жил незаурядный актер, чуткий, смышленый, увлекающий.

— О, порождения ехидны! Злые и мерзкие рабы господа нашего! Кайтесь, ибо гнев его громом падет на головы ваши и раздавит вас, как муравьев сапог пахаря. Кара господня приближается. Вот она! Идет…

— О-о-о, пустите! Пустите меня к нему! — вырвался из толпы мучительный крик. — Пустите, православные!

Неистово вытаращив глаза, расталкивая всех, пробиралась женщина. Люди расступились, как перед сумасшедшей. Она вырвалась на середину и, задыхаясь, в судорогах упала перед Иннокентием.

Иннокентий удовлетворенно смотрел на Соломонию: ему приятно было сознавать свою власть над ней. Он простер руки над ее головой и торжественно произнес:

— Боже, боже, сотвори чудо! Отец Феодосии, яви милость свою к ней, прославь имя господнее чудом над болящей.

Толпа жадно ждала. Ловила каждое движение, каждое дыхание рослого инока с выразительным лицом. Соломония билась перед ним в судорогах и дико выла.

— Встань, женщина, и иди. Вознеси дома молитву богу твоему и его избраннику святому Феодосию.

Он взял больную за руку и повел. Та поднялась, почувствовав сильное пожатие руки Иннокентия. Оглядывалась недоуменно, словно не понимала, где находится. Тихо отошла в сторону и в молитвенном экстазе воздела руки.

— Братья и сестры! Это первый знак милости божьей, и продлить его — ваша забота. Кайтесь, ибо недалек уже час расплаты за грехи, — провозгласил Иннокентий.

И снова к ней:

— Не ты ли, блудная жена, жила в разврате, невенчанная перед лицом господа? Не ты ли шлялась по миру с хахалем, принесла ребенка, а где он? Где плод незаконного сожительства? Перед какими воротами жалобно плакал он розовыми устами, проклиная мать? Ты, проклятая, недостойная раба господа, утонула в грехах. И вот бог простил твои грехи и исцелил тело твое, отныне принадлежащее только ему. Ты должна искупить этот грех.

Голос его как арапником стегал лицо грешницы, вздрагивавшей после каждого слова. Соломония уже всерьез принимала эти обвинения. Грань между игрой и действительностью стерлась, и прошлая жизнь ее встала перед ней жутким призраком. Она уже по-настоящему тряслась в лихорадке и склонялась под тяжестью своей вины, в которой главным виновником был сам Иннокентий. Но сейчас она забыла об этом. Жизнь ее встала перед ней, обнаженная им же, и она рассматривала ее, словно какую-то страшную язву на теле.

Нервы не выдержали, и она свалилась в настоящем горе перед своим владыкой, нечеловечески выла, прося прощения, забывая, что решила играть.

— О-о, правда, отче, правда твоя! Без меры я грешна, и нет мне искупления. Я погубила своего младенца, погубила своей дикой, беспутной жизнью.

Она не могла больше говорить. Заливалась истерическим плачем, билась головой о землю, тряслась всем телом, как в лихорадке.

— Встань! Отец небесный пусть простит тебя.

Соломония поднялась и, пьяно пошатываясь, пошла сквозь толпу, расступившуюся перед ней. Иннокентий стоял, как победитель, с гордо закинутой головой. Его эта сцена также утомила, но сознание одержанной победы бодрило ослабевшее тело. Он ясно сознавал, что отныне нет ему преград. Отсюда начиналось то, о чем он только мечтал тайком, о чем и мысли никому не высказывал. С этого начиналась власть.

Отец Амвросий и отец Серафим стояли оглушенные, с недоумением на лицах. Выступление Иннокентия показало им, что инок не из глупого десятка и многое может сделать. Архиепископ Серафим кусал губы и торопился со службой. А отец Амвросий словно сквозь туман смотрел и слушал богослужение, как ненужный, надоедливый рассказ близкого, но обидчивого товарища.

Хам победил. Это было для всех очевидно. Князья церкви вынуждены были это признать и покориться. Негодование кипело в сердцах, и хотелось смять этого вахлака в кулак, смять и раздавить.

На прощание князья церкви только пристально посмотрели в глаза друг другу и разошлись злые.

5

Семен Бостанику — богач. Семена Бостанику уже третий раз избирают старостой. Семена Бостанику почитает все село, а хутор его посещает сам становой.

Семена проклинает вся волость. Не один суд он выиграл, тряхнув мошной. Там, где и не прав был, — чистым выходил. Усмехался себе в длинный черный ус, гладил бороду и тихо напевал. Почти вся волость ходит на отработки к Семену, одним словом — богач. Жали за десятый сноп. Знали: паук не отпустит, пока не высосет.

— Уже новую межу ирод прокладывает, — говорили сельчане весной или осенью, когда ехали в поле.

Семен никогда не пахал по старой меже. Хоть вершок, да прихватит к прошлогоднему. Волнения 1905 года взбудоражили Бессарабию. Кое-где полыхало небо господскими скирдами. Поглядывали и на Бостанику.

— С живых не слезу, — похвалялся он. — Пусть только сожгут. Всем селом будут отрабатывать.

Боялось его село. Знало — сжечь не штука, а потом…

— За него-то заступятся, а нам…

— Случись беда, куда пойдешь? Семен ближе всех. Поклонишься, попросишь — обдерет, но даст. А тогда — сдохнешь, не даст.

Случалось, что иной раз и охраняли. Семен знал об этом и усмехался:

— Побоятся, лиходеи!

А сам похаживал по двору, осматривал имущество. Все у него есть. Одно слово — изобильное хозяйство. А нищий зайдет — Семен ткнет ему сухарь:

— На, и уходи отсюда. Пройти из-за вас нельзя. Из рук рвете.

Одолжить кто придет — тройной вексель дает.

— Дашь на дольше — отдашь быстрее.

И отдавали. Да и что ж ты ему сделаешь, если вся волость — словно его колония. Повертится, помнется человек да и влипнет: берет 50 — на 200 залог приносит. А там гляди: два-три дня просрочил — вексель в суд на всю сумму пошел, а Семен только усмехается:

— Ходишь, клянчишь теперь, а тогда нос задирал, стервец?

В доме патриархально-набожный лад. Так уж заведено. Икон — от порога и до порога, а в красном углу образ спаса во весь рост, как чабан с посохом, стоит. Перед ним вечерами мигает лампадка и вся семья бьет поклоны. Отец читает по часослову, домашние вторят. И только когда все улягутся, Семен покидает бога. Открывает крышку кованого сундука и, перегнувшись, осматривает людские залоги. Это для него — самое большое развлечение.