— Кто здесь? Чего скулишь над головой? Мало без тебя здесь слез?
Катинка повернулась в ту сторону.
— Темно мне… боюсь…
— Не бойся темноты… бойся света.
Катинка прижалась к стене и так в немом отчаянии замерла. Даже слезы, неудержимо лившиеся из глаз, как-то сразу высохли. Только в груди был огонь и стучало в висках. Уже не страшно стало. Страх исчез, оставив жуткую пустоту. Она сидела у стены и прислушивалась, как рядом с ней чей-то голос дико, бессмысленно повторял без конца одно и то же:
— Все равно… все равно… все равно…
Катинке казалось: кто-то влез ей в голову, как гвоздь, и настойчиво выталкивает ее мысли. Так сидела она, пока тот, кто шептал надоедливую фразу, не придвинулся вплотную к ней и дохнул могильным смрадом прямо в лицо. Запах был такой резкий и нестерпимый, что Катинка невольно откинулась назад и поползла дальше вдоль стены. Но тут же наткнулась на чьи-то ноги, и охрипший голос загремел над самым ухом:
— Какой тут черт толчется? Это тебе не на улице.
И кто-то больно ударил ее ногой в грудь. Катинка упала и ударилась головой о каменный пол. И эта боль вернула ее к действительности. Она снова ощутила страх, задрожала всем телом и, подняв голову вверх, заревела, как животное. Дико, жутко, тоскливо… И голос как-то не летел вверх, а стелился по полу, клубился вокруг нее и снова возвращался назад, бил ее в уши, в голову, в грудь, разрывая их на куски.
Вдруг где-то ударил колокол. В одно мгновение вся яма осветилась, свет резал глаза. Катинка зажмурилась, но и сквозь веки яркий свет щекотал зрачки, слезы непроизвольно полились из глаз. Сквозь их кисею проникали лучи света, и она постепенно привыкла к нему. И вдруг… свет перестал резать глаза. Катинка может смотреть. Катинка уже смотрит. Катинка…
Но нет. Катинка больше не хочет никогда видеть. Катинка немо, глухо прокляла радостный свет, открывший перед ней серые заплесневелые стены глубокой ямы, показавший все, что в ней копошилось, извивалось и корчилось.
В цементированной яме, саженей пять глубиной, находилось более ста человек. Они ползали по черному к середине покатому полу. Кто сидел, кто лежал, кто перекатывался с боку на бок, поднимался и снова падал. Лиц не было. Какие-то уродливые черные заросшие морды или желтоватые маски, покрытые грязно-зеленой пылью. На тех жутких масках, как фосфорические огоньки, блестели точки безумных глаз, из которых навеки ушло сознание, в которых застыли испуг и отчаяние. Взлохмаченные волосы вздымались на головах, как пучки курая, снесенного ветром. Руки, шеи, лица многих были покрыты струпьями чесотки, экземы, раны гноились. Один вытирал свою кровавую рану — нос, другой обтирал сукровицу на губах или выхаркивал сгустки запекшейся крови. Кто корчился от боли, кто скулил от нестерпимого зуда или бился о пол головой. Дико выли, рычали и рвали на себе одежду, волосы, раздирали тело и кричали, кричали… Непрерывно, отчаянно, протяжно, произнося какие-то имена, отдельные слова: то ли мольбы, то ли проклятия, то ли горестные желания. Безумный взгляд Катинки блуждал по каменным стенам. И всюду —от темного свода вверху до черного грязного пола — видела она эти изуродованные фигуры, искалеченные, искромсанные тела — страшную, непостижимую картину отчаяния. Катинка все дальше и дальше отодвигалась от того места, откуда исходил свет фонаря, и, не мигая, смотрела.
Сверху в яму на веревке опустился большой котел горячей пищи. А за ним в мешке опустили хлеб. Голодные люди дико набросились на еду, и в одно мгновение вокруг котла поднялся крик, визг, гам. И только опустел котел, как снова зазвучал колокол, и мгновенно яркий свет, мигнув, потух.
Яма снова окуталась мраком, и Катинка обессиленно легла на пол. Так лежала она без дум, без мыслей, безразличная ко всему. Она почти не обращала внимания на то, что возле нее что-то сопело и кто-то начал лизать ее лицо. Катинка не пошевелилась и тогда, когда чьи-то сильные руки схватили ее и стали сжимать в объятиях. Она почувствовала, как по телу ее забегали чьи-то лапы и что-то треснуло в одежде. Она только прошептала:
— Пусти… Не тронь.
Но и этот шепот она, собственно, услышала, как что-то далекое, что ее не касалось, хотя было бесконечно гадким и противным.
— Пусти… Не трогай меня.
Но в ответ услышала только дикое рычание.
Сколько издевались над Катинкой — она не знала. Как мертвая, лежала на холодном полу и почему-то считала свои годы. И чем больше считала, — когда родилась, когда и как прожила свою короткую жизнь, — тем больше удивлялась. Удивлялась, где взялось столько терпения, откуда появлялись силы, чтобы пройти… Многое не могла даже вспомнить. Да разве она теперь вспомнит все подробности своей жизни, всю боль и муки, которые пришлось перенести, все раны, что ноют где-то глубоко и так жгут, что боль застилает память! И среди всех этих воспоминаний словно споткнулась вдруг Катинка. Споткнулась, упала и больно ударилась лбом. И эта боль словно что-то открыла ей.
Ах, ведь это он. Он, сильный, прекрасный, освещенный сиянием святости. Это ж он, Иннокентий! Покой ее израненного сердца, утеха ее скорбным мыслям, надежда на счастливое будущее с маленьким ребенком, разительно похожим на него. Вот он протягивает свои розовенькие ручонки, ласково улыбается ей, хватает ее за шею, крепко обнимает, прижимается к ней, тихо, с любовью говорит: «Мама». Тихо, так тихо, ласково и утешительно, сложив розовые губки, произносит: «Мама, мамуся». Она отвечает на детскую ласку своей материнской, своей горячей любовью, нежно складывает губы и тихо говорит, как может говорить только мать: «Крошка моя». А вот и он. Весь в черном, высокий, стройный, полный силы и красоты, с магнетическими агатовыми глазами. Он садится рядом с ней на чистую белую постель, ласково смотрит на сына, нежно гладит ее голову.
Катинка чувствует, как что-то сжимает ей горло, щекочет грудь, как что-то теплое набегает на глаза, и она тихо-тихо плачет.
— Не плачь… — говорит он. — Не плачь…
Катинка поднимает голову, чтобы посмотреть ему в глаза, поцеловать родное лицо.
Черный мрак глянул Катинке прямо в глаза, заслонил ее от милого видения. Она протянула руки, хотела поймать это видение, притянуть к себе, хоть на мгновение удержать. Но руки наткнулись на холодную скользкую стену. Она снова завыла. Глухо, протяжно, дрожащим
пронзительным голосом, со скрытой, неосознанной тоской и отчаянием.
— Ты чего? Не тужи, не поможет… Ты лучше сделай, как я… Шестой день не ем и не буду. Четвертый месяц я уже здесь. Сто двадцать первый обед сегодня. А ты?
— Не знаю.
— А как здесь очутилась?
Хотела удрать отсюда… Из подземелья.
— Дура. Удрать отсюда? Отсюда никто не удирает. Я вот и не удирала… Сошел на меня дух святой, я… забеременела от отца Григория. Должна была пойти в село рожать, но опоздала, родила здесь. Ребенка забрали, а меня сюда. А со мной пятнадцатилетняя одна, здесь и родила.
Разговор оборвался. Женщина захрипела и сквозь хрип молвила:
— Слушай… Если выйдешь, возможно… посчастливится, пойди в Дубовку, возле Дубоссар…
Окончить не успела. Смерть сдавила горло, и она скончалась у Катинки на коленях. Катинка и к этому отнеслась безразлично. Уже не воспринимала ничего.
На следующий день сверху ее позвали. Но у нее уже не было сил откликнуться. Лежала, словно колода, с закрытыми глазами. Тогда вспыхнул яркий свет, и в колодец спустился пожилой инок. Освещая каждого фонарем, он громко звал:
— Катинка! Катинка!
Она молчала. Мысли блуждали, сама себе улыбалась. Инок наткнулся на нее и, приглядевшись, отпрянул. На него смотрели стеклянные глаза, полные ужаса, а искривленные, покрытые пеной губы шевелились в страшной усмешке. Инок подхватил ее, понес к веревке, привязал под мышки, себя — за руку и приказал тащить. Веревка натянулась, и они отделились от земли, но в этот момент несколько человек подскочили к ним и с диким криком ухватили инока за ноги. Он с ужасом отбивался от них, а они цеплялись за одежду, за ноги… Инок изо всех сил крикнул вверх: