«Продаются канарейки».
Да, полвека назад кто-то послюнил карандаш, написал на картонке это объявление, прикрепил его на годы липкой лентой от мух, а потом отправился пить чай, поднявшись по лестнице, на перила которой налипла пыль, словно их смазали смолой, вошел в комнату, где пыль толстым слоем покрывала лампочки, так что они стали тусклые, как восточные светильники, где подушки превратились в комки ваты, а в шкафах с пустых вешалок свисали тени.
«Продаются канарейки».
Я не стал стучать. Несколько лет назад просто из глупого любопытства я попробовал было постучать и, чувствуя себя полным идиотом, ушел.
А сейчас я повернул древнюю дверную ручку. Дверь подалась. В нижнем этаже царила пустота. Ни в одной из комнат не было мебели. В лучах солнца клубились пылинки. Я крикнул:
— Есть кто дома?
Мне показалось, что на самом верху кто-то прошептал:
— … никого.
На подоконниках валялись дохлые мухи. К сетке от насекомых на окне прилипло несколько мотыльков, окончивших свои дни летом 1926 года, их крылышки потемнели от пыли.
Где-то далеко наверху, где томилась состарившаяся, забытая в башне безволосая Рапунцель[13], словно прошелестело падающее перышко.
— … да?
На прячущихся в темноте стропилах пискнула мышь.
— Войдите.
Я толкнул дверь. Раздался громкий пронзительный скрежет. «Наверно, — подумал я, — ржавые петли нарочно не смазывали, чтобы скрип извещал о появлении непрошеного гостя».
В верхнем холле о давно перегоревшую лампочку билась моль.
— … сюда, наверх…
Я стал подниматься в царивших здесь средь бела дня сумерках, проходя мимо повернутых к стене зеркал. Ни одно из них не увидит, как я пришел, ни одно не увидит, как уйду.
— … да? — прошелестело где-то.
На верхней площадке я помедлил у дверей. Может быть, мне показалось, что, распахнув дверь, я увижу гигантскую канарейку, распростертую на ковре из пыли, уже не поющую, способную отвечать на вопросы только ударами сердца.
Я вошел. И услышал вздох.
Посреди пустой комнаты стояла кровать, на ней с закрытыми глазами лежала старуха, ее губы чуть шевелились — она дышала.
«Археоптерикс[14]», — подумал я.
Так и подумал. Честное слово. Я видел такие кости в музее, видел слабые, как у рептилии, крылья этой погибшей, вымершей птицы, ее силуэт был запечатлен на песчанике — возможно, рисунок сделал какой-то египетский жрец.
Кровать и все, что на ней лежало, напоминали захламленное дно обмелевшей реки. Словно сквозь медленно текущие воды, угадывались соломенный матрас, какая-то ветошь и жалкий скелет.
Она лежала на спине, такая плоская, такая хрупкая, что я засомневался, живое ли передо мной существо или всего лишь окаменелость, не тронутая ходом времени.
— Да?
На пожелтевшем личике, едва видном из-под одеяла, открылись глаза, словно блеснули стекляшки.
— Я насчет канареек, — услышал я собственный голос. — У вас там объявление на окне? О птицах?
— Ах, — вздохнула старуха. — О боже…
Она забыла. Наверно, уже много лет не спускалась вниз. И за последнюю тысячу дней я, похоже, был единственный, кто поднялся к ней наверх.
— Ах, — прошептала она. — Это было давно. Канарейки. Да-да. У меня были. Замечательные. В тысяча девятьсот двадцатом году, — продолжала она шепотом, — в тридцатом, в тридцать первом… — Шепот стал едва слышен.
Видно, на этом время для нее остановилось. Дальше просто наступало еще одно утро, проходил еще один день.
— Они пели. Господи! Как они пели. Но никто не заходил купить. Почему? Не продала ни одной!
Я огляделся: в дальнем углу стояла птичья клетка и еще две высовывались из шкафа.
— Простите, — тихо прошелестела старуха. — Совсем забыла снять с окна эту вывеску…
Я подошел к клеткам. Моя догадка подтвердилась.
На дне первой я увидел обрывок древней, как папирус, газеты «Лос-Анджелес таймс» за 25 декабря 1926 года:
«ВОСШЕСТВИЕ ХИРОХИТО[15] НА ПРЕСТОЛ.
Сегодня днем молодой двадцатисемилетний император…»
Я перешел к другой клетке и прищурился. Меня захлестнули воспоминания о студенческих днях со всеми их страхами:
«БОМБЕЖКА АДДИС-АБЕБЫ.
Муссолини празднует победу. Хайле Селассие[16] заявляет протест…»
Я закрыл глаза и постарался отмахнуться от этого давнего ушедшего в прошлое года. Вот когда, значит, перестали шуршать перья и смолкли трели. Я вернулся к кровати и к тому иссохшему, никому не нужному, что лежало на ней. И снова услышал свой голос:
13