Не мешкая и не колеблясь в своем решении, я подхожу к кровати и скатываю одеяло Ханса Паули. Какая прекрасная мысль пришла мне в голову, теперь я спасен! Я преодолел свою постыдную нерешимость, я махнул на все рукой. Ведь я не святой, не какой-нибудь добродетельный идиот. Я в здравом уме…
Взяв одеяло под мышку, я отправляюсь на Стенерсгатен, в дом номер пять.
Я постучал и вошел в большую незнакомую комнату. Дверной колокольчик у меня над головой прозвенел громко и отчаянно. Из соседней комнаты вышел какой-то человек с набитым ртом и встал за прилавок.
– Дайте мне полкроны за эти очки! – сказал я. – Через несколько дней я их непременно выкуплю.
– Что? Ведь оправа просто стальная?
– Да.
– Нет, я не могу их взять.
– Разумеется. Ведь я, собственно, пошутил. Вот у меня тут одеяло, которое, в сущности, мне больше не нужно, и я хотел бы от него избавиться.
– К сожалению, у меня целый склад одеял, – ответил он, а когда я развернул одеяло, лишь мельком взглянул на него и воскликнул: – Прошу прощения, но это мне тоже без надобности.
– Я нарочно сразу показал вам изнанку, – с лицевой стороны оно гораздо лучше.
– Все равно я его не возьму, ведь никто не даст за него даже десяти эре.
– Понятное дело, оно ничего не стоит, – согласился я. – Но мне казалось, что вместе с другим старым одеялом его можно продать.
– Нет, нет, напрасный труд.
– Может быть, дадите хоть двадцать пять эре? – спросил я.
– Нет, право, я не могу его взять, милейший, оно мне совершенно ни к чему.
Я снова сунул одеяло под мышку и пошел домой.
Как ни в чем не бывало я разостлал одеяло на кровати, тщательно расправил его, как будто и не носил никуда. Решившись на эту авантюру, я, кажется, был не в своем уме; и чем больше я думал об этом, тем нелепее представлялся мне мой поступок. Очевидно, это был приступ слабости, какое-то внутреннее отупение. Но я почувствовал, что это западня, понял, что теряю разум, и первым делом предложил процентщику очки. А теперь я был так рад, что не совершил преступления, которое отравило бы последние часы моей жизни.
Я снова пошел бродить по городу.
У храма Спасителя я опять сел на скамейку, свесил голову на грудь, истерзанный недавними волнениями, больной и изнуренный голодом. А время шло.
Я просидел час под открытым небом; здесь было светлее, чем дома; кроме того, мне казалось, что на свежем воздухе не так мучительно ныла грудь; я не спешил вернуться домой.
Я дремал, раздумывал, и мне было очень тяжко. Я подобрал камешек, обтер его, сунул в рот и стал сосать; при этом я почти не шевелился и даже не моргал. Мимо проходили люди, слышался грохот карет, стук подков, голоса.
Отчего бы не попытать все-таки счастья с пуговицами? Конечно, из этого ничего не выйдет, и, кроме того, я положительно болен. Но если хорошенько все взвесить, то ведь все равно по дороге домой я пройду мимо лавки процентщика, того самого, к которому я так часто заглядывал.
Наконец я встал и медленно, бессильно поплелся по улицам. Лоб у меня горел, начиналась лихорадка, и я спешил, как мог. Я снова прошел мимо булочной, где в витрине был выставлен хлеб.
– Ну вот, остановимся здесь, – сказал я с деланной решимостью. – А если войти и попросить кусок хлеба? – Эта мысль была мимолетна, она вспыхнула, как искорка; в действительности я этого не думал. – Тьфу! – прошептал я, покачал головой и пошел дальше, смеясь над самим собой. Я отлично знал, как бесполезно было заходить в лавку с этой просьбой.
В переулке влюбленные шептались у ворот; чуть подальше девица высунулась в окно. Я шел так медленно и осторожно, что могло показаться, будто я чего-то хочу, – и девица вышла на улицу.
– Как поживаем, старина? Что такое, ты болен? Господи, да на тебе лица нет!
И девица быстро ушла в дом.
Я тотчас же остановился. Что значит: лица нет? Неужели я умираю? Я коснулся рукою щек: да, конечно, я очень худ. Щеки ввалились, они были как два блюдца. Ах ты Господи! И я поплелся дальше.
Потом я снова остановился. Должно быть, моя худоба чудовищна. И глаза совсем ввалились. Интересно, на кого я похож? Разнесчастная моя судьба, живой человек превратился от голода в этакую развалину! Меня снова охватило бешенство, это была словно последняя вспышка, судорога. Стало быть, лица нет? У меня хорошая голова, второй такой не сыскать во всей стране, и пара кулаков, которые – Боже избави! – могли бы стереть человека в порошок, и я гибну от голода в самом центре Христиании! Разве это мыслимо? Я жил в свинарнике и надрывался с утра до ночи, как черный вол.