Он проспал двадцать часов.
Большую часть этого времени она провела у ложа мужчины, настороженно прислушиваясь к его дыханию. Проснувшись, он съел шесть фиников и осушил глиняную флягу с пивом.
И еще пятнадцать часов проспал он. И ранним утром проснулся с криком.
Она погладила его по лицу, бормоча что-то успокаивающее. Он спросил недоуменно: «Я мертв?» – и вновь провалился в забытье. Сон его, более глубокий, чем раньше, теперь длился до утра. Мириам не отходила от него; с тоской смотрела она, как тело его, охваченное жаром, опухает, раздувается – так раздувается, угрожая лопнуть, бурдюк, когда в него наливают слишком много вина. Сквозь едва затянувшиеся раны плоть его пылала ярким пламенем
Дух Смерти витал над ним. Тело его стало горячим и сухим, и она решила устроить ему ложе во фригидарии. Он впал в бред, на изысканно-певучем греческом языке заговорив о холмах Аттики
[15]
. Она помнила эти холмы; с афинского Акрополя смотрела она, как заходящее солнце окрашивает их в пурпур. Помнила она и ветры, о которых он говорил, – ветры, благоухающие ароматами с Гиметта
[16]
, звучащие музыкой пастушьих свирелей.
Она гуляла там много лет назад – когда Афины были центром мира. В те дни товары со всех концов света появлялись у афинских ворот и корабли с голубыми парусами заходили во все порты Востока. В подобном месте – как, впрочем, и здесь – Мириам нетрудно было заниматься своим делом.
Вопреки всем ожиданиям, опухлость быстро спала и лихорадка прошла. Вскоре он уже мог поднимать голову и пить вино или целебный бульон, свежую свиную кровь или кровь цыплят. Из его бреда она узнала, как его зовут, и однажды, обратившись к нему по имени: «Эвмен», – она увидела в ответ улыбку на его лице.
Она часами сидела, глядя на него. По мере того как заживали его раны, он становился все более и более красивым. Она научила свою рабыню брить его, а когда он уже мог сидеть, она пошла и купила ему слугу и мальчика для поручений.
Какое-то новое, удивительное чувство зрело в ее душе. Она позвала мастеров, велела им украсить мозаикой полы и расписать стены – ей так хотелось, чтобы дом выглядел свежим и нарядным. Она одевала Эвмена в тончайшие шелка, как вавилонского царевича. Она умащала его волосы и подводила охрой глаза. Когда же он достаточно окреп, она превратила перистиль в гимнасий
[17]
и наняла для него учителей-профессионалов.
И сама она расцвела – никогда еще не была столь красивой. Ее рабы-мужчины становились в ее присутствии неловкими и глупыми, а если ей приходило в голову наградить кого-нибудь из них поцелуем, они краснели.
Не было дома веселее в Риме, не было женщины счастливей. Скоро Эвмен окреп настолько, что мог уже выходить, и они стали совершать прогулки. Помпеи приказал наполнить фламиниев Цирк водой и устраивал там шуточные морские сражения для развлечения публики. Они провели там целый день, в отдельном помещении: пили вино, ели холодное мясо – фазанье, голубиное, свиное, – приготовленное по-эвбейски
[18]
. Был сентябрь, и в продаже стал появляться лед – по пятьдесят сестерциев за фунт. Она купила немного льда, и они пили потом холодное вино, смеясь над всей этой безумной роскошью.
Она наблюдала за тем, как Эвмен в нее влюбляется. С начала и до конца это было ее триумфом Испытание, которому его подвергли, подтвердило его необычайную силу, а ум его в проверке не нуждался: он был третьим сыном афинского академика, и его продали в рабство, чтобы вернуть библиотеку отца, захваченную римлянами.
– Мне надо ехать в Вавилон, – сказала она однажды, желая испытать его.
Это заявление сразило его наповал.
– Я поеду с тобой, – вырвалось у него наконец.
– Мне надо ехать одной.
Целый день ее слова, подобно тяжелому камню, висели в воздухе между ними. Внешне ничего не изменилось, но моменты напряжения, удлинившиеся паузы свидетельствовали о том, что он не забыл их.
И он попался в ловушку. В предутреннем сумраке, когда весь дом еще спал, и лишь огоньки подрагивали в светильниках, он пришел к ней.
– Я брежу тобой, – сказал он хриплым от желания голосом. Она приняла его с воплем радости – вопль этот, ликующий и страстный, звучал в ней еще долгие годы спустя. Она навсегда запомнила эту любовь, даже когда время доказало, что отец ее ошибался.
А та первая, невообразимая ночь, его пыл, его ненасытность, не знающая удержу страсть, – та первая ночь была воистину незабываемой.
Можно прожить вечность – и не испытать мгновений лучше.
Она помнила его алчущие глаза, запах его кожи, кисловатый, влекущий аромат своих духов, его горячее дыхание и свое…
И вся трагедия, все отчаяние последующих лет не смогли стереть память о той чудесной ночи, о том блаженном времени, когда они были вместе.
Она помнила цветы, помнила вечера, помнила прозрачную красу ночного неба.
И еще она помнила его посвящение… Она наделила себя властью, которой не имела, – лишь бы увлечь его. Она придумала богиню – Теру – и объявила себя ее жрицей. Она раскинула пред ним сеть веры и отвлекающих внимание ритуалов. Они перерезали горло ребенку и пили соленое жертвенное вино. Она показала ему бесценную мозаику своей матери, Ламии, и посвятила в легенды и были своего народа.
Они лежали вместе, смешивая свою кровь. Это было самое трудное время: она начинала его любить. В прошлом смешение часто убивало. Только много позже узнала она – почему. А сейчас она считала себя счастливицей – ведь это не убило Эвмена.
Наоборот – он расцвел.
Хотя в конце концов и он был уничтожен – разрушен временем, как и все другие.
*
Нормальный
Сон
обычно продолжался шесть часов. Мириам
Спала.
С ней все было нормально. Джон лежал рядом, рассматривая тени на потолке. Там ползли, растекались первые рассветные лучи солнца. Дремота в машине встревожила его. Она явно была предвестником какого-то изменения в нем. Он дремал, но видел сновидения – как во
Сне,
хотя и не впадал при этом в транс.
Мириам рядом с ним задышала громче, начиная медленно выходить из транса. Джон пугался все больше и больше. На его памяти не было ни одного раза, когда бы
Сон
не пришел к нему в положенное время.
Необходимость насыщения возникала только раз в неделю, но
Сон
требовал шести из каждых двадцати четырех часов. Даже крайняя необходимость не могла заставить их отложить его. Мощный и неизбежный, как Смерть, он был ключом к обновлению жизни. Он был ключом к выживанию.
У него покалывало руки и ноги, шея болела, в висках стучало. Выскользнув из кровати, он пошел в ванную, мечтая о стакане воды. Когда он склонился над раковиной, в зеркале мелькнуло его отражение.
Горло перехватило. Он медленно опустил стакан. В ванной было темно. Возможно, это игра теней – то, что открылось ему в зеркале. Щелкнув выключателем, он впился взглядом в свое отражение.
Крошечные линии, разбегающиеся от уголков глаз, не привиделись ему. Прикоснувшись к щеке, он ощутил некоторую сухость, натянутость. И еще круги вокруг глаз и морщины у рта.
Он принял душ. Возможно, возвращение домой в машине с открытым люком подсушило его кожу. Он чувствовал поток горячей воды, омывавшей, изглаживавшей его лицо, и заставил себя провести пятнадцать минут в ванне. Проведя руками по своему телу, он уверился, что оно по-прежнему сухощаво и подтянуто, как всегда, – хотя ощущал он себя иначе. Он казался себе выжатым – как лимон.
Обтеревшись полотенцем, он вернулся к зеркалу. Ему показалось, что молодость его вернулась. Он чуть было не рассмеялся от облегчения. Мысль о том, что время могло-таки взять свое – после того как он обманывал его в течение уже почти двух столетий, – пронеслась подобно порыву леденящего ветра в середине лета.