Дождь барабанил по крыше фургона, яркая краска поблекла от солнца и пыли, и через какое-то время большие буквы эмблемы партии окончательно стерлись, и ничто уже не могло спасти машину от забвения. Это было незадолго до того, как она совсем исчезла с улицы, но исчезла не потому, что ее больше не стало или солнце растворило ее, а просто потому, что мы совсем перестали ее замечать.
Фотографа выпустили через три дня после ареста. Он рассказал, что в тюрьме его пытали. Он стал говорить еще громче и казался еще более бесстрашным. Тюрьма изменила его, и вокруг него появилась аура нового мифа, как будто за то короткое время, пока его не было, он открыл для себя новую героическую роль. Когда он вернулся, вся улица собралась у его дверей приветствовать его как героя. Он рассказывал истории о том, как он сидел, как пережил зверские пытки, которые применялись к нему, чтобы он выдал сообщников, главных бунтовщиков, всех, мешающих стабильности Правительства Империи, и врагов партии. От его историй у нас кружились головы. Люди несли ему пальмовое вино, огогоро, орехи кола, каолин, и он смог бы выбрать себе несколько жен из слушавших его с восхищенными лицами женщин, если бы уже не создал о себе миф, который отрицал такие опрометчивые поступки. Я побродил вокруг студии, прислушиваясь к взрослым, говорившим в торжественных тонах и всю ночь пропьянствовавшим, празднуя триумфальное возвращение фотографа. Даже Папа зашел к нему засвидетельствовать свое почтение.
Утро принесло нам много радости. Все были в воодушевлении. Все мы, привыкшие получать свежие новости о стране только в форме слухов, сейчас буквально вцепились в свежий номер газеты, как будто за ночь газетная бумага приобрела небывалую ценность. Только придя из школы, я понял причину всего этого возбуждения. Дело было в том, что впервые в жизни мы появились в газете. Мы стали героями нашей собственной драмы, героями своего протеста. Везде были снимки мужчин, женщин и детей, беспомощно стоящих вокруг куч с сухим молоком. Также были фотографии нашего гнева, как мы атакуем фургон, поднимаем настоящий бунт против дешевых методов политиков, унижаем их громил, сжигаем их ложь. Снимки фотографа заняли в газете основное место, и даже кое-где, несмотря на плохое качество печати, можно было различить те или иные лица. В передовице рассказывалась история о плохом молоке и нашем бунте. Мы пребывали в изумлении от того, что наш стихийный протест, совершенно неспланированный — то, что произошло в нашем маленьком уголке великого глобуса, нашло такой большой отклик. Многие из нас провели вечер, пытаясь узнать себя среди этих яростных лиц.
Мама была хорошо узнаваема. Десять миллионов людей видели ее лицо, хотя никогда не встречали ее в своей жизни. На голове она несла ведро с гнилым молоком; плохая печать исказила ее красоту, превратив в какого-то монстра, но когда она вечером вернулась с рынка, люди собрались в нашей комнате и стали говорить о ее славе, как она должна ею воспользоваться, чтобы лучше продавать свой товар. Они говорили о громилах, которые угрожали всем ужасными репрессиями, и о лендлорде, который был возмущен тем, что его жильцы приняли участие в нападении на активистов его любимой партии.
Большинство из нас были польщены тем, что увидели себя на передовых полосах национальной газеты, но ничто нас так не сразило, как снимок самого фотографа с напечатанным его именем. Мы снова и скова указывали на его имя и все ходили поздравлять его. В тот вечер он находился в очень приподнятом настроении, расхаживал от места к месту в сопровождении волнующейся толпы простых смертных и говорил о национальных событиях как о чем-то обыденном. Он зашел в наш барак и везде его приветствовали, а сам он громко смеялся и весело пил. Но ни его слава, ни выпитый алкоголь не отшибли ему память, и он напоминал нам, что все мы должны ему деньги за фотографии.
Когда Папа возвратился с работы и узнал про мамину фотографию в газете, он был рад за нее, но им овладела ревность. Он сказал, что она выглядит как истощенная ведьма. Но тем не менее он вырезал страницу из газеты и повесил ее на стену. И теперь, закуривая сигарету, он смотрел на снимок и говорил:
— Твоя мать стала знаменитой.
Фотограф в конце концов дошел и до нашей комнаты, и Папа послал меня купить выпивку. Когда я вернулся, фотограф бродил по комнате уже навеселе, залезал под стул, щелкал воображаемой камерой, разыгрывал в ролях политиков и громил, так что Папа и Мама чуть не падали со смеху. Он очень сильно напился и, раскачиваясь на нашем стуле, приговаривал:
— Я теперь Международный Фотограф.
Он рассказал нам, как много он стал получать заказов с тех пор, как стал знаменитым; люди, которые приветствовали его, теперь хотят, чтобы он сфотографировал их, их хижины и бараки, грязные задворки, заставленные комнаты, их детей и жен, в надежде, что он когда-нибудь опубликует снимки в газете. Фотограф окончательно напился и свалился с папиного стула. Мы снова усадили его. Он что-то говорил и вдруг начинал дремать с открытым ртом. Потом резко просыпался и, как ни в чем не бывало, продолжал рассказ с того места, где он заснул.
Он сидел у нас, прислонившись к стене, под самым окном. Его худое лицо, возбужденные глаза, костистый лоб, остро выдающиеся челюсти вместе с его энергичными жестами создавали впечатление, что он тоже принадлежит нашей комнате, что он такой же член нашей голодной и непокорной семьи.
Он говорил, вдруг его становилось не слышно. Его рот двигался, но слова звучали очень тихо. На столе мерцала свеча. Я был смущен этим явлением.
— Согрейте еду для Международного Фотографа, — сказал Папа с большой теплотой.
Я пошел с Мамой на двор. На всех мы приготовили эба и горшок с мясом. Когда мы пришли в комнату, фотограф спал на полу. Мы разбудили его, и он продолжил разговор, начало которого было нам неизвестно. Он поел с нами, отказался от выпивки, поблагодарил, помолился за нас и, качаясь в дверях, сделал заявление, которое сильно тронуло нас.
— Вы — моя самая любимая семья в поселке, — сказал он.
И затем вышел в ночь. Мы с Папой проводили его до студии. Они с Папой обменялись рукопожатиями, и мы пошли обратно. Папа молчал, но выглядел гордым, высоким и несгибающимся под тяжким грузом воспоминаний. Когда мы проходили мимо сгоревшего фургона, Папа остановился и стал изучать его остов в темноте. Потом он тронул мою голову, вливая в меня новые силы, и сказал:
— За праздником всегда идут беды. Беда движется на наш поселок.
Глава 10
На следующий день я пришел домой после школы и нашел рядом с фургоном странных людей. Среди них был наш лендлорд. Он бешено жестикулировал, показывая на все дома по нашей улице. Другие мужчины в темных очках выглядели очень подозрительно. Какое-то время мы за ними наблюдали. Они ходили вокруг фургона, возбужденно что-то обсуждая; они потрогали фургон, пнули его, оглядели улицу и затем, покачав головами, пошли в сторону бара Мадам Кото, то и дело оглядываясь назад. После того как они ушли, к фургону подошли несколько людей с нашей улицы и тоже стали его изучать и пинать, как будто, делая это, они надеялись понять, что нужно было этим мужчинам.
В тот же день трое мужчин во французских костюмах появились у дома фотографа. Его там не было, и они постояли у стеклянного шкафа, уставившись на новые снимки, которые он выставил. Они проявили к ним большой интерес и тем самым возбудили и наше любопытство, и мы не могли дождаться, когда же они уйдут. Но они не уходили.
Они были одинаково одеты, на них были темные очки от солнца, и они нервно поглядывали на окружающие дома. Они ждали фотографа долго и очень терпеливо. Они стояли перед его шкафом, не двигаясь, лишь солнце перемещало их тени. Соседи фотографа стали интересоваться этими тремя людьми и послали детей спросить их, не купят ли они у них какую-нибудь еду или легкие напитки. Они ничего не стали покупать; поэтому две женщины с детьми за плечами подошли к ним и стали задавать вопросы и своими жестами привлекли много людей, которые стали собираться вокруг мужчин, так что те смутились и пошли в сторону бара Мадам Кото. Они шли по улице, а я следовал за ними. Оки вошли в бар и каждый заказал себе со стакану пальмового вина.