– Я споткнулся? – осведомляется он. – Ну и запах!
Он закрывает ладонью нос, вымазывая лицо блевотиной.
– Давайте мы отведем вас в купе, – предлагает Пит. – Вам стоит помыться.
Хеймитч едва переставляет ноги, и мы почти тащим его на себе. Конечно, не может быть и речи, чтобы взвалить эту грязную тушу прямо на расшитое покрывало, мы заталкиваем его в ванну и включаем душ. Он почти не реагирует.
– Спасибо, – говорит мне Пит. – Дальше я сам.
Я невольно чувствую к нему благодарность. Меньше всего мне хочется сейчас раздевать Хеймитча, отмывать блевотину с волосатой груди и укладывать его в постельку. Возможно, Пит старается произвести хорошее впечатление, стать любимчиком. Хотя судя по состоянию Хеймитча, утром он все равно ничего не вспомнит.
– Ладно, – отвечаю я. – Могу позвать тебе на помощь кого-нибудь из капитолийцев.
Их тут полно в поезде. Готовят, прислуживают, охраняют. Заботиться о нас – их работа.
– Обойдусь.
Я киваю и отправляюсь к себе. Пита можно понять, сама не выношу капитолийцев. Хотя возиться с пьяным Хеймитчем – это как раз то, что они заслуживают. Интересно, отчего Пит такой заботливый? И внезапно понимаю – просто он добрый и был таким всегда. Поэтому и хлеба мне тогда дал.
От этой мысли мне становится не по себе. Добрый Пит Мелларк гораздо опаснее для меня, чем злой. Добрые люди норовят проникнуть тебе в самое сердце. Я не должна этого допустить. Только не там, куда мы едем. С этого момента я решаю держаться от пекарского сына подальше.
Когда я прихожу в купе, поезд останавливается у платформы для заправки. Я быстро открываю окно и вышвыриваю печенье, которое мне дал отец Пита. Не хочу. Ничего не хочу от них.
Как назло, пакет падает на клочок земли, поросший одуванчиками. Поезд уже отправляется; я вижу рассыпавшееся среди цветов печенье всего одно мгновение, но этого достаточно. Достаточно, чтобы вспомнить тот другой одуванчик на школьном дворе…
Тогда, несколько лет назад, я только-только отвела взгляд от лица Пита Мелларка, как вдруг увидела одуванчик и поняла, что не все потеряно. Я бережно сорвала его и поспешила домой. Схватила ведро, и мы с Прим побежали на Луговину. Она и впрямь была вся усыпана золотистыми цветками. Мы рвали их вместе с листьями и стеблями, пока не набрали целое ведро, хотя для этого нам пришлось исходить Луговину до самого забора. Зато на ужин у нас было вдоволь салата из одуванчиков. А еще хлеб Пита.
Вечером Прим спросила:
– А что мы будем есть после? Сможем найти еще еду?
– Сможем. Много всего, – пообещала я. – Я обязательно что-нибудь придумаю.
У мамы сохранилась книга из аптеки. На ее старых пергаментных страницах тушью были нарисованы растения, и под каждым рисунком аккуратным подчерком указано название, место, где его нужно искать, когда оно цветет и от каких болезней помогает. А на свободных станицах папа добавил еще кое-то от себя – о растениях не для аптекарей, но которые можно есть. Одуванчики, лаконос, дикий лук, молодые сосновые побеги. Мы с Прим до поздней ночи просидели над этими записями.
На следующий день в школе не было занятий. Я покрутилась немного на краю Луговины, а потом все-таки решилась и подлезла под забор. В первый раз я оказалась там совсем одна, без отцовой защиты, без оружия. Я помнила, где спрятаны маленький лук и стрелы, которые отец сделал для меня. В тот день я едва ли отважилась уйти в лес больше чем на полсотни шагов. Почти сразу же я облюбовала большой старый дуб и устроилась в его ветвях, надеясь застигнуть врасплох какую-нибудь дичь. Часа через два-три надежды оправдались, я подстрелила зайца. Мне и раньше доводилось стрелять зайцев, но то было с отцом. Теперь я все сделала сама.
К тому времени мы уже много месяцев не ели мяса. Когда мама увидела зайца, то как будто очнулась от наваждения. Поднялась, ободрала тушку и поставила мясо тушиться с зеленью, которую собрала Прим. Потом опять стала отрешенной и легла. Когда еда была готова, мы уговорили ее поесть.
Лес стал нашим спасителем, и с каждым днем я все смелее вступала в его зеленые объятья. Я твердо решила, что мы не будем больше голодать, и решимость победила страх. Я воровала яйца из гнезд, ловила сетями рыбу, иногда удавалось подстрелить белку или зайца. И, конечно, я собирала разные травы, попадавшиеся мне повсюду. С растениями смотри в оба. Съедобных среди них много, но стоит раз ошибиться, и тебе конец. Я всегда по сто раз сверялась с отцовыми рисунками.
Мы выжили.
Поначалу чуть какая опасность – вой вдалеке послышится, или ветка неожиданно хрустнет, – я тут же бросалась к забору. Потом привыкла спасаться на деревьях – собакам быстро надоедает ждать внизу, а медведи и рыси живут глубоко в лесу; наверно, запаха гари из дистрикта не любят.
Восьмого мая я отправилась в Дом правосудия и, получив тессеры, привезла домой на детской тачке сестры первую порцию зерна и масла. Теперь я имела право получать их восьмого числа каждого месяца. Тем не менее бросать охоту и собирательство было нельзя. Зерна и на еду-то не хватает, а нужно ведь еще другое покупать – мыло, молоко, нитки. То, без чего мы худо-бедно могли обойтись, я продавала в Котле. В первые разы идти туда одной было страшно, но люди помнили и уважали моего отца, и меня приняли. К тому же дичь есть дичь – неважно, кто ее подстрелил. Еще я стала ходить со своим товаром к домам богатых горожан. Тут тоже свои хитрости. Какие-то я помнила из разговоров с отцом, чему-то научилась сама. Мясник, к примеру, берет только зайцев, с белками к нему не лезь. Пекарь – другое дело, белок любит, хотя купит, только если жены нет рядом. Глава миротворцев – тому диких индеек подавай. Ну а для мэра лучше земляники ничего нет.
Однажды в конце лета я купалась в озере, и мое внимание привлекла высокая трава, торчащая из воды. У нее были белые цветы с тремя лепестками, а листья острые, как наконечники стрел. Я присела в воде и, раскопав пальцами мягкое дно, вытащила горсть корней. Невзрачные голубоватые клубни, но если сварить, не хуже картошки будут. «Китнисс», – произнесла я вслух. Это давнее название стрелолиста дало мне имя. Я словно услышала веселый голос отца: «С голоду ты не умрешь, тебе нужно только найти себя». Несколько часов я выкапывала где палкой, где пальцами ног маленькие клубеньки. Вечером у нас был пир – рыба с корнями стрелолиста, и мы впервые за долгие месяцы наелись досыта.
Постепенно мама вернулась к жизни. Она начала убирать и готовить; делала соленья на зиму, когда было из чего. Потом к ней стали приходить люди за лекарствами. Платили деньгами или давали что-нибудь в обмен. Однажды я услышала, как мама поет.
Прим не помнила себя от радости, что мама снова в порядке, но я была настороже и все боялась, что это не надолго. Я ей больше не доверяла. Во мне выросло что-то жесткое и неуступчивое, и оно заставляло меня ненавидеть маму за ее слабость, за безволие, за то, что нам пришлось пережить. Прим сумела простить, я – нет. Между нами все стало по-другому. Я оградила себя стеной, чтобы никогда больше не нуждаться в маме.
Теперь я умру и ничего уже не исправлю. Я вспомнила, как кричала на нее сегодня в Доме правосудия. Но ведь я сказала, что люблю ее. Может быть, одно уравновешивает другое?
Я стою и смотрю в окно, мне хотелось бы его открыть, да не знаю, что может случиться на такой скорости. Вдали виднеются огни другого дистрикта. Седьмого? Десятого? Я думаю о людях в тех домах, они уже ложатся спать. Потом представляю себе наш дом, с плотно закрытыми ставнями. Что сейчас делают мама и Прим? К ужину мы оставляли тушеную рыбу и землянику. Смогли ли они поесть? Или все так и осталось нетронутым? Наверняка они смотрели повтор Жатвы по нашему старенькому телевизору. Плакали. Держится ли мама? Хотя бы ради Прим. Неужели опять отстранится от всего мира, взвалив всю его тяжесть на хрупкие плечи Прим?