…Вспыхнуло все вокруг красным. Вокруг – кровь. Это кровь так вспыхнула. Словно это и не кровь, а пламя. Задымилась. Густо, обильно. На мгновение мелькнул чей-то открытый рот, обрезанный, кровоточащий язык, мелькнуло лицо ребенка, разорванная клетчатая рубашка и красно-черная яма на месте груди. Неожиданно воздух прошил Ромин крик, И все исчезло тотчас.
…На войну Рома пошел добровольцем. Он решил, что там случится с ним одно из двух – или он погибнет, или забудет о своем страхе смерти, даже не о страхе смерти, нет, а о страхе, порождаемом безостановочным движением времени.
Он боялся времени. Да. Но не боялся вступить с ним в борьбу. Он пошел не на войну с контрреволюцией. Он по-на войну со временем. Если время не остановить, рассуждал он, то во всяком случае можно – и это точно, в человеческих силах – сократить период ожидания конца. Накладывать на себя руки он не желал. Во-первых, это было противно инстинкту. А во-вторых, в нем, как и в миллиардах других, жила надежда, а вдруг что-то да случится и, например, кто-то изобретет, какой-то умник, средство от смерти, лекарство бессмертия, или эликсир вечности. Знаешь, естественно, что такого не произойдет – уж наверняка – при твоей жизни, а надежда вес равно тлеет где-то там глубоко-глубоко, и едва слышно шепчет: «А вдруг, а вдруг…». И выходит, что кончать жизнь самоубийством даже противно самой смерти, а уж о надежде и рассуждать не приходится. Но тем не менее мы говорим и рассуждаем.)
И сознавая, что надежда та тщетна и не менее исключительна, смерть свою он все-таки ожидал не от себя самого, а от пули или клинка сторонних, а может, и от снаряда или от гранаты, или от вертолетного винта. Ожидал. И никак не дожидался. Пули летели мимо. Или задевали лишь легко – раз, другой.
Впрочем, однажды задели сильно. Прошибли плечо, бедро, раскололи кусок ребра со стороны сердца.
И в беспамятстве к нему пришел он сам, только постаревший, немощный, ссохшийся, сморщенный, беспомощный, уродливый, жалкий, плачущий, беспрестанно испражняющийся под себя, зловонный отчаянно. Не человек уже. Что угодно, но только не человек. И, очнувшись – в студеном поту, – Рома понял, что теперь он другой, чем был раньше. Он теперь знал, что делать. Он хохотал от радости всю ночь до утра, до самого рассвета, пока не вкололи несколько кубиков транквилизатора. Проснувшись, решил следующее – сделать все от него зависящее, чтобы никогда не постареть, сделать все, чтобы стать бессмертным, А что, такое возможно, он поверил сразу, как только подумал об этом еще во сне, когда увидел себя дряхлого и немощного.
Его могут убить – здесь, на войне, или где-то еще. Он прекрасно это понимал и мирился с этим. Но если не убьют, он сделает так, что никогда не будет болеть и никогда не станет старым и никогда не умрет сам. Как он достигнет бессмертия, он еще не знал, но был уверен, что скоро узнает, очень скоро, догадывался, что ему будет дан сигнал или знак оттуда, свыше. Как действовать дальше, ему, скорее всего, подскажет голос. А может быть, он увидит свое будущее во сне. Да, да – во сне. Конечно. И нет никаких сомнений, что это самое наиважнейшее сообщение в его жизни будет передано ему во сне…
…Он верил в сны. Так вышло, что и Антошку Нехова (то есть меня) он тоже увидел во сне. Увидел еще задолго до того, как познакомился с ним. Он хорошо помнил тот сон. Дело было так – во сне, разумеется. Рома плавал верхом на утке по тихому пруду в горах Боливии, играл на флейте и пел народные боливийские песни, веселился, радовался и покрикивал изредка на рыб, которые кусали его за голые пятки – небольно, но щекотно. В который раз, не жмурясь, поглядел он на солнце и на сей раз заметил на солнце пятно. Пятно увеличивалось и увеличивалось и вскоре, через минуту, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, он различил красавца кондора, длинноклювого и голубоглазого. Сложив крылья, кондор камнем падал на Рому. Но самое любопытное было то, что верхом на кондоре сидел Антошка Нехов, и не просто сидел, а выкрикивал еще, кривясь, что-то злое и угрожающее. Еще секунда, третья, десятая, и вопьется суровый кондор в мягкую уточку… И тут встретился Рома взглядом с Антошкой. И увидел Рома, что Антошкины глаза подобрели и что черты лица его разгладились и мягче сделались. И за метр буквально, оставшийся до столкновения, Антошка ухватил кондора за шею обеими руками, что есть силы, и потянул шею на себя, как рычаг управления в самолете, и кондор, со свистом рассекая воздух, снова пошел ввысь, недовольный, задыхающийся, хрипящий раздосадованно. Антошка повернулся в сторону Ромы и, улыбаясь, помахал ему рукой… А через год, примерно, Рома встречает Антона на войне. Его, того самого, который снился ему, точь-в-точь его, один в один. И когда Рома увидел Антона, у него даже дыхание перехватило, как у девушки, которая своего избранного наконец встретила. И он подумал тогда: «У меня никогда не было друзей. Я никогда не хотел друзей. Я и сейчас не хочу друзей. Но этот парень будет мне другом. Настоящим другом. Я знаю. Был знак». Впервые в жизни, к превеликому своему изумлению, Рома кого-то полюбил. Это было, чрезвычайно приятное чувство. Оно ласкало и успокаивало и в то же время делало Рому сильным, уверенным, исключительным. Он заботился об Антоне, как о брате, как о сыне, как об отце. Он оберегал его от несправедливостей начальства, от насмешек опытных фронтовиков и от него самого, поначалу настороженного и боязливого. Он учил его всему, что знал сам, учил, как мог, как умел, – тактике и стратегии боя, стрельбе, рукопашному бою и, главное, умению сжиться и смириться с собственным страхом, главное… Свою любовь к Антону он не показывал, конечно, открыто, скорее, наоборот, он был даже жесток в обращении с Антоном, и суров, и требователен, и совершенно не добр, и ни чуточки не ласков. На занятиях по рукопашному бою он бил Антона в кровь и лишь смеялся нехорошо, когда Антон падал на землю от очередного профессионального удара, обессиленный… Иногда Рома просыпался раньше подъема и смотрел на спящего Антона с детской чистой улыбкой, думая о том, как же хорошо, что он встретил этого парня. Как хорошо! И хмурился потом. И морщился досадливо. И твердил себе, морщась, что он должен сделать все, все-все-все, чтобы этот парень вернулся домой живым, мать его, живым!…
Черт! Черт! Черт! Мне сделалось определенно скверно и муторно сейчас. Очень скверно. И очень муторно. Я знал, видел, понимал, что Рома очень хорошо относится ко мне, но чтобы до такой степени, мне и в голову этого не приходило. Черт! Черт! Черт! Я очень люблю тебя, Рома. У меня нет ближе друзей, чем ты, правда. И совершенно ничего не означает, что мы виделись с тобой так редко после войны, Я не знал… Да и не в этом дело, собственно. Знал, не знал, какое это имеет значение… Проста жизнь моя так складывалась… Я все хотел сам, сам, понимаешь… Прости меня, Рома. Я очень прошу, прости…
…Роме было четыре года, когда ему приснился один сон. Ему снилось, будто он спит и совсем не видит снов. Спит себе и спит совершенно без снов. И он даже уже начал бояться, что ему так и не приснится сон, когда сон все-таки начал сниться. Роме снилось, что он слышит какой-то шум, и что он от этого шума просыпается. Но он пока не открывает глаза и тихо лежит. И слышит он дыхание и стоны и даже крики – и не одного, а двух человек – и еще слышит какие-то слова, и еще слышит шум возни и скрип кровати. Привлеченный этим шумом и напуганный этим шумом, Рома встает со своей кровати и идет по слуху на шум и подходит к кровати, где спит его мама, и видит… И Рома видит, что на кровати не только его мама, но и еще какой-то человек. Рома видит, что этот человек голый и что он лежит на его тоже голой маме и качается вместе с ней на скрипучей кровати и одновременно хрипит и: стонет и что-то говорит его маме грубое и незнакомое… Рома хочет крикнуть и не может, рот его не открывается и язык не шевелится. Рома хочет развернуться и побежать опять к своей постели, но и этого он сделать не может. Он не в силах оторвать глаз от того зрелища, которое открылось перед ним. Зрелище пугает его и манит его. И тем, что манит его, оно еще больше пугает его. Рома понимает, что то, что он сейчас видит, плохо, отвратительно, грязно и страшно, страшно… И ему хочется ударить так противно копошащихся на кровати людей, сильно и зло, и ему хочется расцепить этих людей, и ему хочется убить того, кто прыгает так истово на его маме. Он не жалеет маму, нет, он понимает, что маме нравится то, что с ней делает этот голый человек, и именно потому, что маме это нравится, Рома хочет ударить и се и голого человека, и именно потому ему хочется, под видом защиты мамы прекратить все, что здесь происходит. Ему очень не нравится, что мама смотрит на него и улыбается, улыбается… Но вот рот ее кривится, и она закрывает глаза и кричит, уже не стесняясь… И Роме, маленькому, становится совсем нехорошо, и он падает и засыпает… Рома с матерью жили вдвоем в однокомнатной квартире, на Башиловке. Отца Рома не знал. Мать говорила, что он был милиционером и погиб в схватке с уголовно-преступным элементом. Может быть, так оно и было. До самой смерти матери Рома так и не сумел выпытать у нес, кем же на самом деле являлся его отец. Он наводил справки о своем отце и потом – после смерти матери. Безрезультатно. Так что, думал Рома, может, мать и не врала, и отец его был действительно работником милиции, и именно от отца, может быть, Роме досталась такая способность к оперативной работе. Смешно. Смешно… Проснувшись утром, четырехлетний Рома, конечно же, думал, что ему приснился страшный сон, конечно же. Но днем под маминой кроватью он нашел вонючий мужской носок… Через неделю, а, может быть, через две, Роме снова приснился тот же самый сон. Почти тот же самый. Только теперь он не сам проснулся, теперь мать позвала его. И когда, сойдя с кровати, он приблизился к ворочающимся голым телам, вдруг зажегся свет и мать заорала дурным голосом: «Смотри, смотри, как мы… Смотри!…» и Рома смотрел какое-то время, а потом закричал громко, отчаянно, зверино… А еще через неделю, а может быть, через две или через три, мать опять требовала: «Смотри, смотри!…» И Рома снова плакал и кричал и думал, что ему снится очень страшный сон. Один и тот же всегда. Этот сон снился ему целый год. И сниться он прекратил только тогда, когда они с матерью переехали жить к деду.