Выбрать главу

Что случилось? А? Что? Ты все еще держишь Нику за ее чудесные волосы? Ну так что же ты, Рома. Ай-яй-яй, так отпусти, отпусти. Молодец! Ай браво, Рома, ай браво, отпустил, хороший мальчик… А пистолет, смотри, так и не остывает… Пошли, Рома, пошли, поговорим. Тебе есть, что мне сказать, и ты мне это скажешь, Рома. Пошли, мой хороший, пошли… Не надо, Ника! Не надо! Зачем ты рвешь ему плащ? Ему же не в чем будет ходить. Прекрати, Ника, любимая, прекрати. Ты все равно не сможешь заставить его сделать то, что ты просишь. У него не получится. Он не сумеет… Бог мой, что это?… Это фотографии. Но это не те фотографии, которые я видел раньше. Те фотографии лежали в правом кармане твоего плаща, Рома, а эти выпали из левого. Что же это за фотографии?… Почему ты так порозовела, Ника? Чему ты так радуешься, Ника? Дай мне, дорогая, тоже посмотреть, что там запечатлено, на этих фотографиях. Дай, я тоже хочу порадоваться вместе с тобой… Цветные…

Страх был прав, мать его, предупреждая меня, что расквитается со мной. Он ошибся только на один день. Он расквитался со мной уже сегодня, сукин сын. Увидев снимки, которые мне протянула смеющаяся Ника, я ощутил, как страх привычно занял свое место под сердцем, поближе к желудку. И через мгновение, ни слова не сказав, наглый, грубо ткнул меня в диафрагму, больно. Я схватился руками за живот, унимая боль и сдавливая страх. Мне удалось. Сукин сын, кривясь, отвалил к спине… Я взял в руки фотографии. Пальцы мои тотчас испачкались чем-то красным. Я повертел пальцы одной руки перед глазами, понюхал и пальцы другой руки тоже оглядел и тоже понюхал. Кровь. Явно кровь. Кровь стекала с фотографий – из запечатленных на фотографиях разрубленных детских грудин, из вспоротых животов, из пустых глазниц… На всех пяти фотографиях были сняты трупы детей. Трупы были изуродованы до такой степени, что не походили уже даже на останки людей. Только части одежды – носочки, сандалии, порезанные шортики, брючки, черные от крови маечки и рубашки – указывали, что эти куски мяса с костями принадлежат или, вернее, принадлежали – недавно еще – человеку.

«Дай мне, ну дай мне, я хочу еще посмотреть, – канючила Ника и протягивала ко мне свои тонкие белые руки. – Дай, дай».

«Ага, – сказал я, – угу, – сказал я. – Хм-гм, – сказал я, – Кхе-кхе, – сказал я, – Ну-ну, – сказал я, – Так-так, – сказал я, – Значит все-таки это ты, сука! – сказал я. – Значит, это не кто-то из наших ребят. Значит, это ты, сука! – сказал я. – О как я не хотел в это верить, сука! – сказал я, – Я вырывал у себя эту мысль с мясом и кровью, сука, – сказал я. – Я повторял себе, это не он, нет, не он, ну, конечно же, это не он. Разве Рома, мой любимый Рома, сможет сделать такое! Разве моему дорогому Роме может прийти такое в голову?!» – сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я. Сказал я.

Я подался к Роме, нехорошо улыбаясь; нехорошо, недобро, очень плохо улыбаясь, я подался к Роме. Я молча взял Рому за горло, сильно, сильнее, чем мог, и сильнее, чем когда-либо смогу еще, и сжал Роме горло, и толкнул Рому, и прижал его спиной к стене. Рома не сопротивлялся. Он не сделал ни одного движения. Его, казалось, парализовало. Он, казалось, умер. Я испуганно отдернул руку. Рома сглотнул громко и сухо выдохнул. И пошевелил наконец рукой. Он поднес руку к шее и потер кадык и помассировал мышцы шеи справа, слева, сзади. Он хотел что-то сказать, но вместо звуков его голоса, я услышал птичий клекот. Рома потряс головой и неожиданно крикнул. Низко и трудно, и во весь свой сломанный голос, как мог. Кричал, кричал… Вдыхал и опять кричал. И Ника подхватила его крик и тоже закричала – весело, смеясь и подпрыгивая на месте, как маленькая девочка, которой папа наконец-то подарил противозачаточные таблетки. Кричала, кричала.

И я тоже тогда закричал – для самого себя совершенно внезапно и, можно сказать, совершенно вдруг. И кричал очень старательно, с руладами и переливами и громче всех, напрягаясь и надуваясь, сжав кулаки и согнув руки в локтях, и чуть присев, словно собираясь пустить зловонные газы в сторону гипотетических своих недугов.

Я обнял за плечи Нику, я обнял за шею – теперь нежно – Рому. И мы склонились голова к голове, прижались друг к другу. Стояли и кричали.

Я устал. Я больше не мог кричать. Я выдохнул последнюю порцию воздуха и умолк. Затем закашлялся Рома и тоже замолк. Услышав, что мы молчим, перестала кричать и Ника. Она перевела дыхание и осуждающе посмотрела на нас.

Я убрал свои руки с Ромы и Ники, улыбнулся, пожал плечами и повернулся, чтобы выйти из кухни. «Когда это произошло, я сейчас не помню уже, – у порога я услышал голос Ромы. – Пять лет назад или четыре. Но только он снова пришел ко мне. Как приходил уже однажды, когда я был ранен, там, на войне, когда я умирал. Он пришел и, показывая на себя, сказал мне, смотри, как я стар и некрасив, смотри, как мне плохо, смотри. Смотри, я умираю. Смотри я умираю, страдая. Мне больно, больно, да-да, мне больно, сказал он. Чем я могу помочь тебе, спросил я смиренно, подскажи, я все сделаю. Я сделаю все для тебя, ты же знаешь. Ведь ты же мой Бог. И он сказал мне. Вот что он сказал, да. Я никогда никого не любил так, как тебя, я люблю тебя, как себя, ты это знаешь, и поэтому то, что я тебе прикажу, ты будешь делать и для меня и для себя, для себя как для меня, и для меня как для себя… Да, да, говорил я согбенный, как прикажешь, ведь ты мой Бог. Мой Бог, мой Бог… Ты должен, сказал мой Бог, ты должен, ты должен, для того чтобы я был здоров и счастлив, чтобы я не старился, для того чтобы я не умер, ты обязан находить молодую жизнь и брать ее себе, и передавать ее потом мне. Молодую жизнь. Жизнь мужчин – уже не детей, но еще не юношей. Такие мужчины уже обрели жизненную силу, и еще не растратили ее. У них безукоризненные сердца и чистая печень. У них девственные почки и не обмакнувшиеся еще в грязь члены. Ты должен, ты должен, сказал мне мой Бог, приказал мне мой Бог, съедать их жизнь и, переварив, отдавать ее затем мне. Да, именно так он и сказал…»

Ника снимала со сковородки недожаренную телятину и, не отрывая от Ромы настороженного взгляда, быстро-быстро, даже, кажется, не замечая того, что она делает, поедала истекающее розовой уже кровью мясо.

«…Я хотел отказаться сначала, но он сказал, что я ведь буду делать это для себя самого. Только для себя самого. Ну и для него, конечно, тоже, но ведь я и он, говорил он, Это ведь… – Рома закашлялся, закрыл рот руками. Ухал, давясь, вздергивал вверх плечи, притоптывал ногами, крутился на одном месте. Откашлявшись, продолжал: – И все-таки я отказался. Да, я отказался. И тогда Бог сказал, что я об этом пожалею, и очень скоро. И я пожалел. Я начал быстро стариться. Очень быстро…» – «Между тем ты неплохо выглядишь, – неосторожно заметил я. Рома замолчал, повернул ко мне свои очки и резким движением сорвал их с глаз. – Мать твою!» – только и смог сказать я, увидев то, что таилось под черными Ромиными очками. Бессчетное количество мелких, но глубоких морщин окружали глаза Ромы. Кожа в этих местах уже начала пигментировать и, казалось, была выкрашена в рыже-коричневый цвет. Но сами глаза, я заметил, еще не обрели старческую стертость. Не поникли, не смирились с тем, что будет – и будет неизбежно. Они смотрели вокруг, и на меня, в частности, и на Нику, и на недоеденное Никой мясо, и на раскиданные по полу фотографии, и за окно, и на потолок, и на расшитые кухонные полотенца – живо и с любопытством. Однако, вместе с тем, во взгляде Ромы еще читались и жесткость, и скука, и смятение, и решительность одновременно. Я видел. Я попытался вспомнить прежние Ромины глаза. И, вспомнив, конечно, заметил, что между теми глазами и глазами нынешними существует разница. Какая? Я сначала не мог определить. Точно. Не мог. И наконец догадался – другого цвета были просто теперь глаза у Ромы. Из бледно-голубых они превратились в густо-карие. И казалось, а может, так оно и было на самом деле, совершенно исчезли из них точечки зрачков, точечки слились по цвету со всем зрачком, как у собаки (или у кого-то еще, у какого-то иного животного…».