Он спросил меня, убивал ли я когда-нибудь, и я ответил, что убивал, конечно, – война, – и пожал плечами. И тогда он поинтересовался, много ли я убивал. И я сказал, что много убивал, – война, – и опять пожал плечами. И тогда он осведомился, и как, мол, кайфовал ли я от того, что убивал. И я сказал, что кайфовал, но не от убийства, а от работы, когда хорошо ее делал, а убийство на войне это лишь средство для квалифицированного выполнения работы. «Детей убивал?» – спросил он как бы между прочим после паузы. «Детей нет, – сказал я. – Детей не приходилось. Женщин убивал, а детей нет, не довелось как-то, – заметил с сожалением. – Не повезло» – «А после войны не доводилось?» – полюбопытствовал Данков. «А после войны… – Я засмеялся. – Доводилось, конечно». Данков напрягся после таких моих слов и осведомился как можно равнодушней, когда, мол, и где. «Да не далее как сегодня ночью, Бог ты мой, – сказал я. – Не одну сотню небось замочил, мать их. Так и сдохли они в презервативе, света белого не увидев и не познав, что такое любовь, созидание, счастье» – «Мать твою! – сказал Данков. – Мать твою! – и загрохотал кулаками по столу. – Убью на х…! Убью, сука!» Атанов мне опять вмазал. В лоб теперь. И я опять упал. И упав, лежал, не двигался и даже не дышал, и для большей убедительности рот открыл, и для еще большей убедительности расслабился привычно так, чтобы на большую половую тряпку, валяющуюся на полу, быть похожим. Атанов пхнул меня ногой и сказал: «Эй!», – и еще раз пхнул и опять: «Эй» – «Не хватало еще угрохать его», – устало заметил Данков. «Да не мог я, – удивился Атанов, – я тихо, – и опять пхнул меня. – Давай, давай, гнида, возвращайся» – «Вашу мать, – простонал Данков. – Как есть угрохал.» И поднялся со стула – я услышал – и по-слоновьи к моему неподвижному телу протопал, присел на корточки, пыхтя, раздвинул мне веки мягкими горячими пальцами, но ни черта там, кроме бело-синего моего белка, не увидел. А что он там хотел, собственно, увидеть? Я, умный, за мгновение до того, как он до меня дотронулся, зрачок повыше, под самую бровь закатил, ха, ха. «Врача?» – плохо скрывая испуг, спросил Атанов. «Нет», – выцедил Данков и хлопнул меня по щеке легонько, потом еще, еще. И впрямь пора возвращаться, подумал я. Главное в любом деле – это чувство меры. И сейчас я достаточно уже поумирал, чтобы они испугались и в дальнейшем вели себя, так скажем, более сдержанно в отношении меня. А если они не будут вести себя более сдержанно, тогда… Тогда выходит, что я полный идиот, что, по моему глубокому убеждению, не являлось исключительной и неоспоримой истиной. Я шевельнулся и застонал негромко, и дернул веками пару раз, и шумно, вроде как с облегчением, вздохнул, и с легким стоном выдохнул, и только после этого открыл, вернее, полуоткрыл глаза, и невидяще взглянул на сидящего передо мной Данкова. «Ну вот и хорошо, – сказал Данков. – Ну вот и хорошо, – и совсем по-дружески потрепал меня по щеке. – Все нормально, сынок, все нормально… – и обернулся к Атанову и проговорил, передразнивая его. – Врача, врача… Посади его на стул». И в который раз уже, я не помню, я не считал, Атанов взял меня за плечи, поставил на ноги, с моей помощью, конечно, потому что просто так поднять меня вряд ли он смог бы (вес у меня девяносто почти), а затем аккуратно усадил на стул. Данков тем временем что-то записал быстро на бумажке, склонившись над столом, и потом эту бумажку протянул Атанову. «Позвони по этому телефону, – сказал он. – Позови полковника Перекладина, скажи, что ты от меня, и попроси его дать справку на Нехова Антона Павловича. – Данков кивнул на меня и добавил, поясняя, – полковник Перекладин – начальник отдела в Управлении кадров Министерства обороны. Скажи ему, что я просил это сделать как можно быстрее. Сегодня». Атанов взял бумажку, кивнул и вышел. Данков снова сел за стол, потер переносицу, морщась, раздумывая, верно, как дальше меня колоть – наездом не вышло, мордобоем тоже, и как же теперь, как же теперь? А, полковник? «Офицер, значит, – заговорил вдруг Данков. – Ну, поговорим как офицер с офицером» – «Поговорим, – усмехнулся я. – По говорим. Отчего же не поговорить». И вправду, отчего же не поговорить, тем более как офицер с офицером, тем более, если такой высокий, такой крупный и широкоплечий, такой большой и сильный человек просит. Я всегда любил таких тяжеловатых, рослых людей. Не толстых, а именно тяжеловатых. Даже не то чтобы любил, громко сказано, наверное, – я доверял им, да, доверял, точно. Убежден был, что от таких дерьма не жди. Хотя, к сожалению, дерьмо они все-таки иной раз и преподносили, тяжеловатые и рослые. И чаще всего это было не простое дерьмо, как правило, чрезвычайно жидкое и чрезвычайно вонючее, и ко всему прочему его было очень много. Но это, как ни удивительно, никоим образом не влияло на мое априори доверчивое отношение к ним, тяжеловатым и рослым. Я доверял им по двум причинам. Во-первых, крупные люди все делают по-крупному (дерьмо – так тонны, добро – так всем) или не делают вообще ничего, то есть вообще ничего. А во-вторых, потому что сам был такой – рослый и по весу нелегкий, и достаточно сильный. Но, к сожалению, по причине врожденной лености, а также по причине отсутствия жизненных стимулов и целей, немного растренированный, размякший и вяловатый. «Можно и поговорить, – повторил я, – как офицер с офицером. Почему бы не поговорить, коли у тебя есть время и желание, А также, что не менее важно, есть право на ошибку. И не на одну, наверное. И не на две. И не на три… Я это понимаю, как никто другой. Без права на ошибки, на самые жестокие и кровавые ошибки, нельзя работать в этой системе. Я понимаю. И поэтому не держу зла на тебя, вообще никакого. Более того, с удовольствием наблюдаю за тобой и Атановым. Я люблю хорошую работу… Так что, почему бы и не поговорить?» Данков кивнул атласно и деловито, будто ждал таких слов от меня, – именно таких и никаких других и, кивнув, пододвинул к себе папку, лежащую на углу стола, раскрыл ее, достал из нее фотографии, махнул мне рукой, мол, подойти ближе. Я встал со стула, шагнул к столу. Данков бросил фотографии передо мной. «Твою мать?…» – только и сказал я, взглянув на фотографии. Нет, конечно, потрясения я не испытал, когда увидел эти фотографии. На войне я видел картинки и пострашней. И не на фотографиях, а воочию, перед своими глазами, только руку протяни. Я давно уже не задыхаюсь от невротических спазм и не блюю куда попало, когда вижу такое, – отдышался уже и отблевался, – теперь мои эмоциональные восклицания типа «твою мать» или «мать твою» означают иное – не страх и не отвращение, а неожиданное и острое и вместе с тем наивное изумление. Каждый раз, когда я вижу подобное или читаю о подобном, или слышу о подобном, я прихожу в изумление, – неужели еще остались на земле такие, кто может это сделать, думаю я. Я знаю, что остались, конечно. Я даже вижу их, когда иду по городу, захожу в рестораны, магазины, сберкассы, кинотеатры, парки культуры и отдыха, парикмахерские, институты, школы, министерства, частные фирмы, малознакомые подъезды и частопосещаемые квартиры, гостиницы, дома друзей и дома не друзей, зоопарк, отделения милиции, воинские подразделения, пожарные части, подсобки, подвалы, на приемы в посольства, на станции автотехобслуживания, в редакции газет и журналов, на студии радио и телевидения, когда смотрю телевизор, видео, кино, театральные постановки, когда прихожу на кладбища, когда сажусь в такси, автобусы, троллейбусы, трамваи, поезда, самолеты, вижу даже тогда, когда, вообще нет никого вокруг, вижу…
На столе передо мной лежали несколько фотографий – все цветные, четкие и яркие. На одной я увидел труп мальчика лет восьми. Глаз у мальчика не было. Вместо них чернела спекшаяся кровь. И носа не было, он был откушен – или срезан, нет, скорее откушен. Штанишки у мальчика были спущены, и на том месте, где у него должен быть член, тоже чернел огромный запекшийся сгусток крови. Мальчик лежал в траве, а вокруг белели стволы берез. На другой фотографии был запечатлен труп другого мальчика. И у этого другого мальчика так же, как и у первого, отсутствовали глаза, нос и половые органы. На третьей фотографии я увидел мокрую, видимо, только что вытащенную из воды девочку, того же возраста, что и погибшие мальчики, семи-восьми лет. Она была в белой рубашечке, темной юбочке и в гольфах. И у нее так же отсутствовали и глаза, и нос. И между тоненьких, прозрачных ножек у нее тоже блестело неровное алое пятно. Я взял лежащие рядом с фотографиями, еще в квартире вытащенные у меня сигареты «Кэмел» без фильтра и закурил. Данков откинулся на спинку стула, взглянул на меня вопросительно. Кроме вопроса или вопросов, или, так, скажем, кроме вопрошания, в глазах его я уловил (если мне не показалось) еще и сочувствие. Я усмехнулся, вернулся опять к своему стулу, сел. Спросил: «Я подхожу по приметам?» Данков кивнул. «Опознать меня есть кому?» – снова поинтересовался я. И Данков снова кивнул. «Так чего же ты ждешь?» – осведомился я. «Ответа, – сказал Данков. – Твоего ответа сначала». Я засмеялся: «Понимаешь, как-либо оправдываться и отнекиваться мне сейчас глупо» – «Объясни», – попросил Данков. «Пожалуйста, – согласился я. – Если я скажу, что это не я, у тебя нет основания мне верить, наоборот, у тебя есть все основания мне не верить. Значит, я должен хоть как-то, хотя бы косвенно, доказать, что это не я. Первое доказательство – это алиби. Но какое я сейчас могу представить тебе алиби, если я даже не знаю, когда эти преступления были совершены? Второе – мотив. Я могу сказать тебе, что эти убийства совершил человек больной, а я вот, как ты сам видишь, и совсем не больной и даже более того, очень даже здоровый. Но ты ведь не можешь знать, больной я на самом деле или нет, необходимо исследование, психиатрическая экспертиза. И ко всему прочему, мы с тобой знаем, что подобные штуки совершают часто не только больные, а самые что ни на есть нормальные, но слегка ущербные, закомплексованные, оскорбленные жизнью люди. Мы же знаем ведь это с тобой, так? – Данков кивнул медленно. – Так какого же ты ждешь от меня ответа?» – развел я руками. Данков, судя по всему, не хотел возражать мне, потому что все, что я сказал, было очевидно и лежало на поверхности, но и соглашаться не хотел со мной тоже, потому что, согласившись, он тем самым признал бы, что достаточно глуп и далеко не профессионален, а это было совсем не так, и мы оба это знали. Он взял сигарету и тоже закурил. Затянулся вкусно и глубоко и сказал, глядя на стол перед собой: «Мне очень жаль, что ты не сказал прямо, как офицер офицеру, ты это или нет, очень жаль. Если бы ты ответил просто – ты это или нет, мы с тобой разговаривали бы на равных, неважно, ты это или нет. В любом из двух случаев мы бы разговаривали на равных. А сейчас ты вынуждаешь меня разговаривать с тобой не совсем корректно и, более того, совсем не любезно и далеко не на равных. Понимаешь?» И он поднял на меня глаза, посмотрел в упор, не моргая, не отрываясь, равнодушно и полусонно. Грамотно изложил. Отыгрался. Я не ожидал. А он умнее, чем мне показалось. Хорошо. Посмотрим, что будет дальше. «Как офицер офицеру я тебе скажу», – начал я. «Уже поздно, – прервал меня Данков, брезгливо поморщившись, – не надо…» – «Как офицер офицеру, – тем не менее продолжил я, – я тебе скажу, просто и прямо, как ты хотел. Я знаю того, кто убил этих детей, знаю… Ты веришь мне?» Настороженность появилась в глазах Данкова. А равнодушие улетучилось, как и не было его. И сонливость пропала. Я смотрел на Данкова и закатывался от смеха – внутри, конечно, внутри. Внешне же я был серьезен, и даже печален, и даже скорбен, если не сказать больше, едва не плакал, мать твою!… «Я видел его, этого человека, тогда в лесу, в день убийства», – я показал пальцем на фотографии, на все сразу… «Когда это было? – прервал меня Данков. – Где?» – «Ты не дослушал, – сказал я и заговорил, быстро, страстно, с нажимом, глядя Данкову в глаза, не отводя их ни на мгновение. – Он был с меня ростом. Такой же, как и я, слегка сутуловатый, широкоплечий. Тоже с глубокими глазами и с полноватыми жесткими губами. В американской армейской куртке, в джинсах, кроссовках. Постарше лет на десять. С проседью. Я хорошо запомнил его… Очень хорошо. Он прошел в двух метрах от меня. Нет, метре. Нет, в сантиметре. Да, в сантиметре. Когда я прочитал в газете об убийстве ребенка в Измайловском парке, я сразу догадался, что видел убийцу. И я знаю, кто это, – я встал со стула и опять подошел к столу Данкова вплотную, уперся бедрами в край стола, стоял и смотрел идиотским расфокусированным взглядом поверх глаз Данкова на верхнюю часть его лба. Такой взгляд производит яркое впечатление на любого, на дурака или крутого, в первые секунды во всяком случае, и добавил с напором, чуть наклонившись вперед: – И ты знаешь, кто это! Мы с тобой оба знаем, кто это!… Ну? Скажешь сам? Или уступишь это право мне? Уступишь, да? Я вижу, ты уступаешь?… Это был ты! – крикнул я и вытянул в сторону Данкова скованные никелированным металлом свои горячие руки, вздрагивающие. – Это ты убил в тот день этого тихого, милого мальчика, примерного отличника и послушного сына, чистенького и свеженького! – Я задыхался от негодования. – Ты задушил его. Потом трахнул его, уже неживого. Потом, опьянев от власти и от насилия, ты откусил ему нос, выколол глаза, отрезал член и съел его, пожелав себе приятного аппетита!» – «Заткнись! Дурак!» – истерично заорал Данков и грохнул круглым, размером с гандбольный мяч кулаком по столу. «Не ори!» – рявкнул я и еще ниже склонился над столом, сверлил Данкову его вспотевший лоб своим непримиримым, обличающим взглядом, а затем неожиданно расслабился и заговорил иначе – тихо, вкрадчиво, но с затаенной угрозой в голосе: «Ведь у тебя есть американская армейская куртка? Есть ведь, правда? Или была… Это же легко доказать» – «Ну есть, – попробовал ухмыльнуться Данков. – Ну и что?» – «Ничего, ничего, – я примиряюще выставил вперед две ладони. – Нам важен сам факт, что есть. И джинсы у тебя есть? Так ведь? И кроссовки, так, правда? Это ни о чем не говорит. А может быть, говорит обо всем… – Я резко выпрямился и опять заговорил громко и жестоко. – Ты специально сейчас задерживаешь людей, похожих на тебя комплекцией и ростом, имеющих одежду, похожую на ту, в которую ты был одет в день убийства. Ты будешь задерживать как можно больше таких людей и по нескольку раз станешь предъявлять их на опознание, чтобы окончательно запутать опознавателей, чтобы настоящего убийцу опознаватели уже не смогли опознать, не были бы уже уверены, что это именно он, то есть ты, ты, ты, ты… – Я перевел дыхание и заговорил еще громче. – Сам опознание ты не проводишь. Это делает Атанов или еще кто-нибудь из твоих людей, потому что боишься, что тебя могут узнать… Убийца!» – срывающимся голосом крикнул я.