Я кивком поблагодарил Дмитрия Ивановича и захромал в ту сторону, в какую он указал.
Я слышал вой ветра, я слышал топот муравьев, я слышал звон лесной паутины, я слышал рев раненого единорога, я слышал молитву умершего Ромео, я слышал грохот тысяч танковых гусениц, я слышал шорох летящих облаков, я слышал треск разламывающихся льдин, я слышал тарахтенье собственных мыслей, я слышал гудение земного огня, я слышал шепот всех, кто любит меня, я слышал тех, кто ненавидит меня, я слышал пульсацию Вселенной, я слышал, я слышал, я слышал, я слышал…
Но когда, сухо прошелестев в воздухе, вверх взлетели три белые слепящие ракеты и когда они осветили все вокруг, все, все, все, что было и здесь, и там, и впереди, и сзади, и слева, и справа, и под ногами, и над головой, звуки, которые я слышал ранее, мгновенно исчезли, будто их и не было вовсе – тишина раздавила их, разом, без излишней суеты и без всякого шума.
Случилось так, наверное, потому, что вся моя энергия теперь (после того, как попали на небо осветительные ракеты) – переключилась со слуха на зрение, полностью, без исключения. Я слышал теперь только себя – собственное дыхание и шипенье двигающейся по телу крови, мягко-упругий стук сердца и еще, кажется, легкое урчание в желудке и еще, кажется, слабое бульканье слюны во рту и пищеводе, и еще, кажется, что-то такое, чему не могу сразу дать определения.
Когда в небо ворвались осветительные ракеты (милиционеры, как я понял, отчаялись найти нас в темноте), я в ту же секунду увидел Нику, Рому и Мику. Всех троих. Они находились метрах в пятидесяти от меня, в дальнем углу дачной территории, на которой я сейчас пребывал, возле обглоданных осенью смородинных кустов. Или малиновых. Мика лежал на земле – я видел. А справа и слева от него стояли на коленях Рома и Ника. В поднятых над головой руках Ромы я заметил нож, обыкновенный десантный, с широким лезвием. Лезвие Роминого ножа – я видел – было в крови. Я споткнулся и упал. Выматерился глухо, в землю… Ника тоже держала нож – я видел. И на лезвии ее ножа, – того самого столового, которым она убила Бойницкую, – тоже блестела кровь.
Я встал на одно колено и затем, кряхтя, и сдавленно вскрикивая, поднялся на ноги. Я вынул револьвер из-за пояса.
«Я разнесу к чертям твои больные мозги, Рома, – громко проговорил я, – если ты сейчас хоть чуть пошевелишь руками, мать твою!…»
Они повернулись ко мне одновременно – и Рома, и Ника, и когда я увидел их лица, я едва сдержал крик изумления. Рома и Ника были сейчас похожи друг на друга, как брат и сестра, как близнецы. Их лица были неотличимы друг от друга – бледные, высохшие, морщинистые, неподвижные, безжизненные, стариковские. Только в глазах у них я заметил какое-то подобие жизни. Глаза их пока блестели и зрачки их, как мне показалось (с того расстояния, которое отделяло нас), еще двигались. Видимо, не все еще успели сделать на этой земле Рома и Ника…
Господи, дай мне силы, я же ведь так люблю этих людей! Если бы ты только знал, как я их люблю!…
Рома, как мне показалось, даже и не обратил внимания та направленный на него револьвер, он только лишь недолго посмотрел мне в лицо, затем снова повернулся к Мике. И Ника вслед за ним повернулась к Мике. Руки Ромы дрогнули.
«Не сметь! – что есть силы заорал я. – Не сметь, сука! Я убью тебя! Не сметь!»
Но как только затих звук моего голоса, Рома обрушил нож вниз. И тогда я выстрелил. Голова у Ромы дернулась конвульсивно и обессилено откинулась назад. И Рома упал. Он лежал на спине и не двигался. Так и не дошедший нескольких миллиметров до тела мальчика Мики нож валялся в жухлой траве.
Рома лежал и не двигался.
Мертвый.
Я знал, что Рома мертвый. Я знал, что убил его.
Когда Рома умер, звуки снова вернулись ко мне, и я услышал, как хрипло зарычала Ника, и я услышал даже, как хрустнули от напряжения ее руки, сжимавшие нож. И еще я услышал, как лопнули вздувшиеся в ее глазах слезы, И еще я услышал, как Ника прошептала мое имя. И мне это не показалось. Так оно и было на самом деле. Да, она прошептала мое имя. Я сделал шаг к Нике – с трудом – я протянул к ней руку, ту, в которой не было револьвера системы Кольта. «Ника, – сказал я Нике, – я люблю тебя, Ника! Я очень люблю тебя, Ника! Да, – сказал я, – это так. Это именно так. Поверь мне!» Но Ника, наверное, не слышала меня. Потому что она все ниже и ниже опускала руки с зажатым в них столовым ножом, все ниже и ниже, все быстрее и быстрее… «Ника, Ника, постой, Ника! – сделал еще шаг к Нике и еще один, и все тянул руку к Нике, тянул, тянул, – Ника, Ника…»
Я не ожидал, что Ника ударит мальчика, нет. Совсем не ожидал. Но она ударила. Нож наполовину вошел Мике в грудь. Достаточно сильный удар нанесла женщина. И я закричал тогда протестующе и замахал руками. А Ника выдернула нож и снова подняла его… И в тот момент я выстрелил. Пуля попала Нике в висок. Взметнув руками, Ника упала в мокрую траву. На траве уже вздрогнула всем телом, вытянулась напряженно и замерла. Я отбросил револьвер в сторону. Он мне показался очень тяжелым, Он мешал мне идти.
Доковыляв до Мики, я упал перед ним на колени. В небо ушло еще три ракеты. Я поднял глаза к небу и одобрительно кивнул.
На груди у Мики, на его клетчатой рубашке, темнело большое неровное бордовое пятно. Я разорвал рубашку и вслед за ней вымоченную в крови майку. Не испачканной частью майки стер кровь с груди мальчика. Три раны зияли в груди. Ни одна из них не находилась точно против сердца, но я все равно знал, что по крайней мере две из этих ран смертельны. На войне я не раз видел такие раны. Я пощупал у Мики пульс на шее, приложил ухо к его груди и для перепроверки пощупал еще пульс на руке, нет, сердце не билось. «Так, – сказал я. – Так». Опершись двумя руками на грудную клетку мальчика резко надавил на нее. И еще. И еще. Я понимал, что при таких ранениях я не имел права делать массаж сердца. Но что-то ведь надо было делать.
Нет! Нет! Я все делаю не так. Я все забыл. Все забыл. Ведь сначала надо было перевязать рану. Да, да. Я разорвал рубашку мальчика на длинные полосы, затем снял с себя куртку и свитер, а потом и рубашку и тоже разорвал ее на длинные полосы. Я связал куски рубашек и принялся таким импровизированным бинтом перевязывать мальчика. «Так, – говорил я. – Так». Наконец я перевязал Мику. Туго. Перевязка, как мне хотелось надеяться, остановила течение крови. Теперь можно снова приниматься за массаж сердца. Я когда-то умел это хорошо делать. Умел. Я помню.
«Не шевелись, сука! – услышал я громкий напряженный голос за спиной. – Или я раздолбаю тебе башку, сука!»
Я осторожно, пытаясь особо не поворачиваться, посмотрел по сторонам. На поляне слева и справа я увидел нескольких работников милиции в форме, и еще нескольких людей в штатском. «Теперь руки за голову, – проговорил тот же голос. – И медленно. Медленно!» Я подчинился. А из-за моей спины тем временем вышел Атанов с пистолетом Стечкина в руках. Улыбаясь, он сунул мне ствол в нос и сказал: «Ну что, сейчас тебя завалить, сука, или подождать, пока ты в штаны нассышь?!» – «То, что ты меня полюбил с первого взгляда, – сказал я, – я это понял давно. Но то, что ты получаешь кайф еще и от запаха моей мочи, об этом я узнал только сейчас. Мне очень лестно, милый». И я сухо рассмеялся. Атанов замахнулся на меня пистолетом, но ударить не успел – вытянутой рукой я двинул ему по сгибу коленей. И когда он упал, ошеломленный, я выхватил у него из руки пистолет, приставил ствол пистолета к его глазу и крикнул остальным: «Не двигаться, а то я убью этого дурака. – И, взглянув на испуганного Атанова, сказал ему: – И я действительно убью тебя, если ты сейчас будешь мешать мне делать мою работу. Видишь, вон лежит мальчик, – я кивнул в сторону Мики, – он уже мертв. Минуту или две. Он мертв. Но я хочу попробовать хоть что-то предпринять. Хоть что-то…» – «Атанов, делай, что он говорит», – услышал я над головой чей-то низкий голос. Я поднял глаза. Метрах в десяти от меня стоял полковник Данков. Я отпустил Атанова и отдал ему пистолет. Атанов сунул пистолет в кобуру, встал и молча пошел к Данкову.