Не стану скрывать перед собой, чего я никогда, собственно, и не делаю, что за свою длинную тридцатипятилетнюю жизнь я переспал с большим количеством женщин. Сколько было их у меня, точно я сказать не могу. Не считал. И не считал нужным считать – никогда. Да и не считаю и сейчас, и по сей день. И не буду считать, наверное, и в будущем.
Я люблю их запах, короткие юбки, длинные рты, нежные ягодицы, узкие трусики, тонкие ноги, взбухшие соски, «плывущие» от желания глаза, влажные и воспаленные губы влагалища, возбуждающие звуки падающей струйки мочи, непристойные на взгляд обывателя словечки, которыми они называют соитие, матерные вскрики в момент оргазма… Да и кто, собственно, этого не любит? Дайте мне такого на пять минут, и я сделаю из него полноценного трахальщика.
Чаще всего я, конечно, спал с красивыми женщинами (на мой, разумеется, вкус – а вкус у меня отменный), но спал также с просто симпатичными и чуть миловидными и даже с очень некрасивыми. Но все они, и красавицы и «страшилки», обладали (для меня опять-таки) одним потрясающим женским качеством, которым, к сожалению, обладает очень невеликая часть женского населения, при взгляде на этих женщин член мой вскакивал, как примерный солдат при команде «подъем» (а я человек крайне разборчивый, щепетильный и брезгливый). Эти женщины обладали способностью вызывать желание. И происходило это не потому, что они такие вот родились. Нет, они хотели вызывать желание. Они стремились к тому, чтобы вызывать желание. Они старательно и упорно работали над тем, как и что нужно делать, чтобы вызывать желание. Они мучили и терзали себя, в конце концов, добивались того, что так страстно хотели.
Я уверен, что если бы все женщины чудесным образом вдруг осознали бы, что самое главное для них в этой жизни быть желанными, и стали бы с маниакальной страстью стремиться к этому, то на этой земле, в этом мире, в этой жизни, очень и очень быстро наступило то, о чем так долго мечтали коммунисты и капиталисты, – всеобщее счастье – гармония, если быть более точным. Не стало бы больше войн. Подравнялось бы неравенство. Все бы вокруг породнились, все до единого. Подлость была бы оскорблена. Предательство было бы предано. Люди стали бы завидовать только самим себе. И больше никому. С трудом, морщась, тужась, напрягаясь и судорожно корчась, -будто сидя на унитазе, вспоминали бы они слова: «убийство, грабеж, разбой, мошенничество, кража, тяжкие телесные повреждения, менее тяжкие телесные повреждения, легкие телесные повреждения, измена, шпионаж, бандитизм, вымогательство, халатность, изнасилование, развратные действия в отношении малолетних» и так далее, и так далее, и так далее (см. УК РФ). Короче, все жили бы счастливо и легко.
И я тотчас представил себе, как она могла бы выглядеть, эта легкая, добрая, беззаботная жизнь.
Примерно так. Все друг другу улыбаются. Друг перед другом то и дело извиняются. Голоса не повышают, не спорят друг с другом. Не перечат друг другу, говорят друг другу комплименты (как ни увидят друг друга, неважно, кто кого, так тут же говорят комплименты) и все время при этом повторяют: «Давайте, мол, говорить друг другу комплименты, и это все любви счастливые моменты». Конфликтов НЕТ. Все ПРАВЫ. Дети слушаются родителей. Родители детей не бьют. Все пьют шампанское и другие некрепкие, прекрасно приготовленные напитки. И никто не пьет водку, коньяк, бренди, джин, виски и все остальное нехорошее прочее. Никто не употребляет наркотиков. Никто никого не хочет победить. Никто ни у кого не хочет выиграть. Никто не хочет умирать! Никто не хочет умирать! НИКТО НЕ ХОЧЕТ УМИРАТЬ! Никому не надо бороться за кусок хлеба. Никто не хочет украсть этот кусок хлеба. Все пашут и жнут. Жнут и пашут. Изобретают, сочиняют, производят – ВСЕ. Потому что нет простых людей. Потому что все сложные и в каждом человеке скрыт какой-то талант, какой, неважно, но скрыт. И при такой замечательной жизни, о которой я рассказываю, этот талант, конечно, обнаруживается, и проявляется. И ВСЕ что-то ДЕЛАЮТ полезное – благообщественное, благочеловеческое, благоживотноводческое, благонасекомочное, благорыбочное, благо… благо… благо… И все радуются и веселятся. Пляшут и поют. И здорово все поют, между прочим. И здорово пляшут. Ну, если не все, то большинство. И никто не плачет. А если и плачет, то от радости. И то не по-настоящему, а понарошку, слюнявым пальцем проводя мокрые дорожки – от глаз к щекам и ниже к подбородку, и еще ниже к шее, и еще ниже к груди, а также и к другим не менее важным частям человеческого тела. Некоторые болеют. Но болезней своих они не боятся, не думают о них, и они проходят. А если не проходят, то человек умирает, конечно. Но на похоронах все равно все веселятся и радуются. Вот такая вот картина.
Да. Смотрю я на нее, такую вот картину, и думаю, а на хрена жить тогда вообще, если вдруг действительно настанет на земле такая вот мною нарисованная жизнь, жизнь без драки, без крови, без побед и поражений, без разочарований и унижений, без обмана и без страха измены, без жестокости и старости, без боли и голода, без ожогов и без крика, без страха и без ответа.
Одно только меня в этой картине моей радует неудивительно – это когда на смертном одре все веселятся и шутят – хороший конец, мне нравится. А остальное меня не радует. Нет, не радует, не хочу я всемирной гармонии. И пусть никто и никогда, НИКОГДА, не спасает мир, – ни ГЕРОЙ, ни КРАСОТА и ни что-нибудь другое, или кто-нибудь другой. Не надо. Как кто захочет спасти мир, так пусть сразу же скажет себе: «Как бы хуже не было, мать мою! Как бы не было хуже!»
Я понятно говорю? Если непонятно, то могу повторить. Не надо спасать мир! Даже и не думайте! Он сам кого хочешь спасет. Я ЗНАЮ!
И пусть, подумал я, пусть в этом останется ровно столько же стремящихся быть желанными женщин, сколько их и есть сейчас. Этого достаточно. «Как бы не было хуже, как бы хуже не было…»
Та, которая вошла в комнату после того, как ее покинул недобитый «мокрушником» мальчуган, относилась как раз к числу тех немногочисленных женщин, которые хотели, чтобы их хотели. Я это увидел сразу, с первого взгляда. Вернее, сначала захотел, а потом увидел.
Я глубоко вздохнул, когда захотел. Я всегда глубоко вздыхаю, когда хочу. Не знаю, для того ли, чтобы успокоиться или не показать вида, что я хочу. Или потому, что радуюсь, когда хочу. Или от того, что для пущего желания стараюсь поймать, а затем и вдохнуть запах увиденной женщины – полными бронхами, полными легкими, всей кровью, а значит, и членом, а вместе с ним и другими эрогенными зонами, в изобилии имеющимися на моем отзывчивом и податливом теле. Вдохнув, не уловил ни одной из ноздрей, никаких до ее прихода наполнявших комнату запахов – табака, пота, мужского одеколона, нагретого металла, оружейного масла, и моего, кстати, далеко не благоуханного утреннего перегара. Эти запахи испарились. Нет их, нет и нет. Случилось так, будто мы все, и комната тоже, и мебель, и полы, и потолок, и стены перестали в одночасье чем-либо пахнуть, совсем. Я слышал только ее запахи – теплой постели, душистого мыла, сладкой губной помады, горячего и тугого душа, густого кофе, свежего, тонкого и почему-то (так мне показалось) белого белья, гладко:!, прозрачной кожи, дорогих духов, мытых волос, теплого дыхания, увлажненных глаз – запахи женского утра…
Я захотел коснуться женщины, протянул руку. Но не дотянулся. Тогда я решил сделать шаг, но не сделал, потому что Данков опередил меня. «Вы хотите что-то сказать?» – поинтересовался он гладким голосом. Я ничего не ответил. Я только опустил руку и опустил ногу, и опустил глаза, и заставил себя думать совершенно о другом.
Я плыл на венецианской гондоле и распевал венецианские гондольерские песни. Я был здоров и счастлив. И не вспоминал о том, что когда-нибудь постарею и буду немощным и нежеланным, дряблым и слюнявым, тусклым и слезливым.
И не размышлял даже о том, как мне жить, чтобы прожить и чтобы выжить. Я плыл на гондоле и распевал гондольерские песни и одновременно стоял на опознании, и слушал, что говорили говорившие, которые были вокруг. И мне было хорошо.
А говорили говорившие вот что.
Лутовкин назвал имя и фамилию вошедшей женщины. Ее звали Вероника Визинова. «Ника Визинова», – повторил я про себя. «Ника Визинова», – сказала она, улыбнувшись, когда я повторил ее имя про себя. Так и сказала, вслух, всем нам разом улыбнувшись. Невесело улыбнувшись, но и не горестно, не трагично, не скорбно. Просто невесело и чуть устало. Лутовкин сообщил, что Вероника Визинова – мама того самого недобитого «мокрушником» мальчика, который только что покинул эту комнату, что она тоже видела того мужчину, который, по словам мальчика, пытался задушить его. Злодей почему-то не сумел закончить свое недоброе дело и оставил мальчика в живых. Видимо, потому, как предполагал следователь, что его кто-то спугнул, и он бросил мальчика и бежал. Вот тогда-то, когда он, потревоженный кем-то, бежал, ломая на своем пути кусты и деревья, его и увидела женщина по имени Ника Визинова. Ника Визинова. Визинова Ника. Вероника. Веро-Ника. Следователь поставил женщину перед нами, точно так как и несколько минут назад ее сына, и произнес, обращаясь к ней, те же слова, что и говорил мальчику, когда тот был тут и пытался меня опознать, недоносок. Лутовкин предложил еще раз назвать женщине свое имя и фамилию, теперь уже официально, и указать на того из нас четверых, кого она знает, и сообщить, при каких обстоятельствах она видела того, кого знает. И сказал в заключение: «Пожалуйста». И коснулся, когда говорил «пожалуйста», ЕЕ локтя. И отдернул руку от нее, как от змеюки мокрой и холодной. И порозовел, робкий, и вроде даже как чуть не заплакал, заморгал круглыми глазами, и зарделся помидором вслед. И отошел в сторону, в угол комнаты, в тень, чтобы никто не заметил, как он заморгал и раскраснелся.