Когда я вошел в подъезд, я забыл о смерти. Хотя, конечно же, не забыл само это слово, но постоянная тревога о том, что я неуклонно и неотвратимо двигаюсь (как, впрочем, и все живущие) к своему концу, ушла. Пропала совсем? Исчезла без следа? Конечно, не пропала и не исчезла, а просто удрала на время при виде Ники Визиновой. И поэтому, когда мы вышли из лифта и в окне лестничной площадки я увидел вышедшее из-за туч побледневшее к осени солнце, я не подумал, что вот посветит-посветит оно сейчас и уйдет опять туда, где никому из нас, ныне живущих, не достать его. Я подумал – вот оно, здесь, сейчас. И я люблю его. Я счастлив оттого, что оно здесь, сейчас и я люблю его. Я не подумал, что оно уйдет!
Пока Ника Визинова открывала многочисленные замки, встроенные в дверь ее квартиры, я с мальчиком Павлом на руках стоял за ее спиной и, не отрываясь, разглядывал ее снизу доверху. Она открывала замки, а я разглядывал ее и улыбался. А потом перестал улыбаться. Потому что вдруг в какой-то момент понял, что если она сейчас, вот именно сейчас, именно в данный конкретный миг не откроет квартиру, и не войдет в нее, и если сейчас, вот сейчас я не увижу, что же там за дверью, и вид того, чего я еще не видел (квартиры в данном случае), не отвлечет меня (а отвернуться от женщины, когда она открывала замки своей квартиры, я был не в силах, не в силах), то тогда я брошу мальчика Павла на пол или я брошу мальчика Павла в лестничный пролет, чтобы все было кончено разом и чтобы к мальчику Павлу нам больше никогда не возвращаться, и подойду к ней, к Нике Визиновой, сзади и обниму ее, и поцелую ее в шею, под волосы, и проведу руками по ее бедрам, и подниму ей платье, и нащупаю гладь ее шелковых трусиков, и… Она, наконец, открыла дверь, и мальчик Павел был спасен, мать его…, мать его!
В ее квартире можно было разместить три мои квартиры. Она хорошо жила, Ника Визинова. Она шикарно жила, Ника Визинова (по нашим отечественным меркам, конечно). Я бы не смог сегодня вот так устроить ее жизнь, как она была у нее устроена сейчас, у Ники Визиновой. Поэтому, конечно, это правильно, что она жила не со мной, а жила с тем, кто мог сделать для нее то, что сделал. Я отнес мальчика. Павла туда, куда она указала, в детскую, в его комнату, мальчика Павла. В квадратной просторной комнате стояли секретер, компьютер, видео с телевизором, кресло, книжный шкаф и кровать, на которую я положил занемогшего от переутомления и от моих успокоительных ударов, и от моего присутствия вообще мальчика Павла, сына Ники Визиновой. Глаз мальчик Павел так и не открывал после того, как проговорил что-то насчет того, что любит мама и чего не любит он, – маленький и, конечно же, еще нетронуто-целомудренный мальчик Павел, мать его! Ах, как приятно произносить эти слова – «Мать его»! Мальчик Павел еще не шевелился на своей кровати иностранного производства (он зашевелился потом, а когда, я расскажу потом) и не моргал под веками, а только перекатывал под веками глазные яблоки туда-сюда, туда-сюда… Мне стало противно смотреть на мальчика Павла. И я не стал больше смотреть на мальчика Павла, я подошел к окну и увидел из окна землю и город на ней, хороший город, мой город. Город, в котором я родился, и в котором я не знаю, умру ли, город, где все живут зачем-то вместе, затем, наверное, что так удобней и легче им, тем, кто живет вместе. Я любовался городом и думал о том, как бы мне сделать так, чтобы не жить вместе со всеми, а жить одному. Наверное, надо заработать много-много денег и уехать туда, куда хочешь, и со стороны, издалека любить и мысленно ласкать свой родной город, а если все-таки нет денег, да даже если они и есть, да, надо основательно поработать с собой, над собой, так поработать, чтобы достичь такого внутреннего состояния, что не уезжая, и будучи здесь, в самом центре города, не быть рядом с ними, а быть одному и быть в стороне, быть вне города, но все-таки в нем. Это сложно, но надо попробовать. И я надеюсь, вот уже несколько минут я стараюсь поверить, что в этом мне поможет Ника Визинова, Визинова Ника. Ни – ка. Н – и – к – а. Я подойду сейчас к ней, и она поможет. Я коснусь ее, поцелую и стану другим – свободным и радостным, всегда радостным, добрым и щедрым, не шагающим, а танцующим, не танцующим, а летающим, я стану необыкновенным, гениальным, созидающим все, что можно созидать, я стану божественным…
«Разденьте его», – услышал я Нику Визинову. Я повернулся. Женщина стояла в дверях комнаты. «Разденьте его», – повторила она. И, заметив недоумение в моих глазах, объяснила мне, что мальчик Павел уже взрослый, и он стесняется ее и всегда стеснялся, и даже когда был маленьким. А после того случая в парке стал стесняться ее еще больше, плачет, когда замечает, что его видят голым. А она, Ника Визинова, не хочет, чтобы он плакал, и не хочет также стеснять его даже теперь, когда он без сознания, а вдруг он очнется и увидит ее, его раздевающую, и тогда может случиться, случиться… Она сейчас сделает ему успокоительный укол, а меня она просит раздеть мальчика Павла.
Она пошла за шприцем и лекарством, а я стал раздевать мальчика. Я расстегнул ему рубашку, я расстегнул ему джинсы, я развязал ему шнурки на туфлях. Когда пришла Ника Визинова со шприцем и лекарствами, мальчик был еще не раздет, но зато весь расстегнут и развязан и раздеть мне теперь его не составляло большого труда. И я стал его раздевать, а Ника Визинова смотрела. Ника Визинова застыла. Ника Визинова замерла. Глядя, как я раздеваю ее сына. Я видел ее краем глаза. Я видел. Я медленно снял рубашку с мальчика, мягко и плавно, чтобы не потревожить мальчика, вытащил рубашку из-под его тела. Ника Визинова не дышала! Я слышал – она не дышала! Я аккуратно освободил ноги мальчика от туфель, а затем и от носков, поставил туфли под кровать, а на туфли положил не скомканные, а ровно расправленные носки. Приступая к джинсам, я пригладил волосы и протер пальцем глаза, будто готовился к чему-то важному, очень. Ника Визинова не дышала! Я слышал – она не дышала! Я взял джинсы за пояс и потянул их, джинсы не слушались. Я осторожно подсунул руку мальчику под талию и чуть приподнял его, ровно настолько, чтобы джинсы беспрепятственно прошли под ягодицами…
«Трусы», – едва слышно выдохнула Ника Визинова. Значит, дышала она все-таки, значит, мой слух меня подвел. Я кивнул и вслед за джинсами потянул к коленям мальчика и чистые белые трусики. Показавшийся под трусиками маленький член встрепенулся, освободившись, и свалился набок.
«Вот так», – прошептала Ника Визинова. Не заполненные больше ногами и бедрами, животом и поясницей и членом с мошонкой джинсы мальчика Павла я сложил вчетверо и положил на кресло, стоящее рядом с кроватью, после чего опять опустился на колени перед мальчиком и, восстановив чуть сбитое движением дыхание, приступил к белым свежевыстиранным, совсем не детским, а очень даже взрослым мужским трусикам Павла. Резинка трусиков еще стягивала его колени, когда я опустился перед кроватью. Я не спеша подвел трусики к лодыжкам мальчика, к его тонким острым щиколоткам, к его ступням и хотел уже снять их совсем, когда почувствовал на своей шее, сзади, прикосновения руки Ники Визиновой. Она гладила мою кожу, она пощипывала ее тонкими горячими пальцами… и теперь я отчетливо слышал ее дыхание, оно было ясным, оно было громким, оно было оглушающим, я закрыл глаза и почувствовал, что дрожу, что ухожу, что забываю, кто я, что забываю, где я, и пьянею оттого, что мне совершенно наплевать, где я и кто я, и пьянею еще оттого, что светло вокруг, оттого, что воздух вокруг, и оттого, что меня нет здесь… Но, мать мою, я был бы не я, если бы полностью потерял контроль над собой. Я не потерял. И именно потому, что не потерял, спросил тихо, едва шевеля языком, едва двигая губами: «Мне тоже раздеться?…» Грохнуло что-то там, за спиной, и горячие сильные пальцы оставили мою шею. И дрожь моя унялась тотчас, и я открыл глаза и с усилием повернулся. Ники Визиновой уже не было в комнате. Остался только ее запах. Я вдохнул его, зажмурившись. К запаху Ники Визиновой неожиданно примешался другой запах – запах лекарств, запах больницы. Я открыл глаза и огляделся. На полу в тонкой неровной лужице лежал разбитый шприц. Значит, это шприц так грохнул. Маленький и легкий шприц взорвался, соприкоснувшись с полом. Я слышал, как он взорвался. Я могу поклясться, что слышал, что он взорвался. Я встал и, чуть шатнувшись, как после сна в похмельное утро, побрел к двери. И столкнулся с Никой Визиновой – в дверях, – в руке у нее был новый шприц. Женщина даже не подняла лица ко мне, только сказала, когда я посторонился, чтобы пропустить ее: «На упаковке написано, что эти шприцы не бьются, а они бьются. Зачем тогда писать, что они не бьются?»
Ника Визинова остановилась перед кроватью и перед мальчиком Павлом, лежащим на ней. Сосредоточенно глядя на кончик иглы, надавила на шприц большим пальцем правой руки, и, когда из иглы брызнула нитевидная струйка, обернулась ко мне и попросила: «Помогите мне перевернуть его». Я помог. Я перевернул. Пока переворачивал мальчика, касался женщины бедром, и случайно локтем, и нарочно локтем, и нарочно бедром, поэтому переворачивал долго, будто на кровати лежал не девятилетний мальчик, а придавленный неподъемной штангой атлет-тяжеловес. Кожа у мальчика была мягкая и прохладная, и я боялся поцарапать ее своими руками (хотя кожа на моих руках тоже была достаточно мягкая и нежная, но с кожей мальчика ее, конечно же, не сравнить). Когда мальчик наконец оказался на животе, я выпрямился, и снова как бы случайно локтем задел женщину, и отступил на шаг, и сказал: «Вот» – «Спасибо, – сказала женщина. – А теперь идите» – «Я хочу выпить», – признался я. «Я тоже, – сказала женщина. – Мы обязательно выпьем. А теперь идите, идите…»