Наверное, сейчас я поступал скверно. Надо было выключить магнитофон, вынуть из него кассету и поставить ее на место в книжный шкаф, или надо было хотя бы спросить у Ники Визиновой, могу ли я посмотреть эту пленку. Я, конечно же, вне всяких сомнений, поступал скверно, я знал это, как знал бы об этом любой нормальный, любой воспитанный человек. Но тем не менее я продолжал смотреть запись. Я не стал объяснять себе, почему я продолжаю делать то, что делаю. К чему? Если я знаю, что как бы я ни объяснил себе, почему я продолжаю смотреть запись, я бы все равно продолжал ее смотреть. Ника Визинова тем временем отвела глаза от камеры и, значит, от меня тоже отвела глаза – длинные-длинные и не совсем голубые, потому что синие, – и посмотрела себе под ноги, вниз, на коврик, на свои босоножки, на напедикюренные пальцы, выглядывающие в прорезь босоножек, на блестящий паркетный пол, на свое отражение в блестящем паркете, размытое и неясное и ко всему прочему, конечно же, искаженное, а может быть, даже и совсем не ее; дышала, я видел, глубоко и часто дышала и смотрела в пол. И вот, выдохнув резко и шумно, протянула руку к тумбочке и взяла с тумбочки маленькую стеклянную баночку, и когда взяла баночку, поднялась, выпрямилась – платье задравшееся так и осталось задравшимся, она не одернула его, она не думала сейчас о нем (какие ноги у Ники Визиновой!) и сделала шаг к объективу камеры, этикеткой вперед, чтобы мы, те, кто смотрел эту кассету, смогли прочитать, что написано на этикетке, а на ней было написано «Веронал», вот это да! Что же ты делаешь, девочка, и почему? Ника Визинова открыла, как я предполагал, стеклянную баночку, высыпала на ладонь сколько-то таблеток, я не видел, сколько, и бросила их в рот, после чего вернулась к кровати и к тумбочке, взяла с тумбочки стакан, видимо, с водой и отпила из него половину и опять села на кровать и, устроившись поудобней, опять посмотрела в камеру. Улыбалась, мать ее. Она улыбалась, и не вымученно или деланно, а с искренней радостью, отдохновенно. И вот мы снова сидели и смотрели друг на друга. Я вынул сигарету, закурил. После пятой затяжки я услышал звук звонка, прозвучавшего с экрана. И Ника Визинова тоже его услышала и, услышав, улыбнулась шире, и встала и скрылась с поля зрения камеры. Появилась она через полминуты. И не одна. И не одна!
Вошедший вместе с ней в спальню был мужчина, во всяком случае он выглядел как мужчина. Был он в просторных брюках, в пестрой шелковой рубашке, высокий, крепкий, со смуглым сухим лицом, с зачесанными назад черными волосами. Он вошел, огляделся, повернулся к женщине, хотел что-то сказать, но она остановила его, прикрыла рот ему ладонью и, отняв ладонь, тотчас поцеловала его, со вкусом, мягко, вздрагивая. Мужчина подчинился, ответил с удовольствием. Через полминуты, когда губы их разнялись, мужчина улыбнулся и, глядя Нике Визиновой в глаза, сказал: «Так сразу? Мне нравится». И теперь сам поцеловал женщину. Ну, а дальше… А дальше все происходило, как должно было происходить в таких случаях. Не переставая ласкать женщину, он раздел ее (раздел медленно, смакуя, профессионально), и быстро, и даже, как мне показалось, нервничая, во всяком случае с нескрываемым нетерпением разделся сам (первичные мужские признаки у него оказались впечатляющими), и довольно грубо (женщинам грубость в постели нравится, я знаю) толкнул неодетую Нику Визинову на кровать. Многое из того, что они, эти славные ребята, творили в постели, я сам знал и умел, и любил, мать мою, но отдельные очень эффективные приемы я видел впервые. Можно было, конечно, догадаться до этого, дойти до этого самому. Можно, если заниматься сексом как работой, как ремеслом. Но это же не было моим ремеслом, оправдывал я себя, в отличие от черноволосого парня, который сейчас отменно трахал Нику Визинову. Я занимался сексом умело, да, но по-любительски тем не менее. Оправдания мои меня, к сожалению, мало успокоили. Я завидовал этому малому – как четко, как совершенно он все делает, взял пультик и отмотал немного пленку назад, включил снова и по второму разу смотрел за работой мастера – учился, запоминал… Ревновал ли я сейчас! Наверное, нет. Я сейчас упивался работой. Возможно, ревность и тревожила меня в данный момент. Во всяком случае, должна была тревожить – а как же иначе? Но для того чтобы сейчас определить это, мне нужно было выключить видео, унять возбуждение и внимательно прислушаться к себе. Но я, конечно же, не сделал этого. Экран был сильней. Ника Визинова была сильней. Я смотрел жизнь. И восхищался ее высотой. Затаив дыхание и, забыв о том, что затаил дыхание, сразу же после того, как затаил дыхание, я тем самым освободил его – я мог теперь не дышать и тем не менее жить. Не дышать и жить. Да. Перестав дышать, я тотчас забыл о том, что живу. А сердце мое тогда же перестало биться, и остановилась кровь, загустела, остыла, но я жил. А мысли мои зашевелились вяло и, шурша по-птичьи, улетели прочь, точь-в-точь как звезды в ночь, а я жил! И более того. Не просто жил, а занимался любовью, там, с ними двумя, с теми, что были на экране телевизора, с Никой Визиновой и ее черноволосым трахальщиком, я был там, третьим. И все продолжалось бы так, как продолжалось, пока не закончилось бы, если бы не закончилось бы так скоро. А закончилось потому, что Ника Визинова вдруг по– теряла цвет лица – сначала, – а потом и цвет тела – вслед за лицом, а позже уже потеряла и голос, и слезы со щек, и восторг из глаз, и сами глаза, когда пропал взгляд, а потом и тело, когда оно перестало дрожать и отдаваться. Черноволосый партнер не сразу понял, что произошло и почему так случилось. И я не понял тоже, хотя знал больше. И когда понял, то задышал в тот же миг и потеплел, и сердце мое забилось привычно, ритмично, тум-тум, тум-тум. И я вспомнил себя, и вспомнил, что я на диване, и что я смотрю телевизор, где от снотворного умирает Ника Визинова, плотно покрытая совсем еще ничего не понимающим черноволосым партнером. Но вот. Вот, вот, вот… Партнер откинулся назад, свои глаза к глазам женщины подвинул (вместе с головой, конечно), вгляделся в них веками, ресницами, бровями, вздрагивая, и носом затем в ее рот влез, между губ и зубов, над скользким языком, принюхивался, морщась и вытянув нос обратно, заругался грубо и басовито, грязно и чрезвычайно нелюбезно, отвратительно и, бесспорно, пленительно.
Он вообще знал, что делал, этот парень. Он отлично трахался, он отлично ругался, и, судя по всему, он был неплохо знаком с медициной. Не давая себе времени на раздумье, а Нике Визиновой на прощание с жизнью, он вскинул женщину на плечо и утащил куда-то в сторону, туда, где я уже не смог ее видеть. Что он там делал за кадром, я не знаю. Но догадываюсь. Там, за кадром, он, наверное, все так же умело напоил женщину водой или молоком, или еще чем-то жидким и даже не напоил, наверное, а просто влил молоко или воду, или еще что-то жидкое ей в рот, какое-то время подождал, нервничая, а потом опять подхватил Нику Визинову и понес ее в туалет или в ванную, нет, скорее в туалет (ванную или раковину потом надо было бы мыть, а унитаз мыть не надо, спустил воду, и все) и, переломив женщину пополам и прислонив ее ягодицы к своему опущенному и сморщенному теперь члену, надавил ей на живот и сунул ей пальцы в рот, вынуждая ее блевать, а затем опять напоил ее молоком, водой или еще какой жидкостью, и опять заставил ее блевать. Он спас ее. Так было. Через двадцать минут он появился в кадре и она появилась в кадре. Они оба появились в кадре. Вместе. Он шел, а она лежала у него на руках, на двух. Он положил ее на кровать, войдя в кадр, и лег радом. Он накрыл ее одеялом и накрылся сам. Она дрожала, и он дрожал тоже. Он обнял ее, и они дрожали вместе. Оба. Как один.
И тут я остановил кассету.
Потому что услышал стук каблуков Ники Визиновой в коридоре.
Ника Визинова шла в комнату, где я сидел на диване и смотрел видео.
И мне было бы очень неловко и неудобно, и мне было бы просто не по себе, если бы она сейчас вошла в комнату и застала бы меня за просмотром кассеты, которую я наверняка не должен был смотреть без ее разрешения, да и с ее разрешения тоже. Хотя, конечно же, я вру. Я не ощущал бы никакого неудобства и никакой неловкости. Плевать, конечно же, мне на все эти условности, которые когда-то придумали (именно придумали, потому что природной, естественной необходимости в этих условностях, как я давно понял, не было) умные люди для того, чтобы управлять всеми остальными – неумными – людьми. Просто зачем Нике Визиновой знать, что я знаю больше, чем она может предположить? Зачем? Верно? И я так думаю.
И я успел все-таки вынуть кассету из видеомагитофона и поставить ее в книжный шкаф. Я так и остался у книжного шкафа, когда она вошла.
Платье у Ники Визиновой было черное (чернее некуда), а волосы светлые, платье у нее было короткое (короче некуда), а ноги длинные. А еще – платье так облегало ее тело, что угадывался даже крохотный провал пупка. А еще – помада на губах у Ники Визиновой была того же цвета, что и лак на ногтях. А еще – на тонкие чистые ее ноги были надеты черные и блестящие колготки. А еще… А еще если бы я не сдержался, я бы сейчас уже схватил эту женщину цепко и крепко и бросил бы ее в предварительно открытое окно и наблюдал бы за ней, всхлипывая, пока она не добралась бы до самой земли, и вздохнул бы тогда с облегчением, тогда бы все было кончено. «Какие страсти, – подумал я вслед этим мыслям. – Какие страсти…» А вслух сказал, конечно же, совсем другое, что-то о цвете своей рубашки и о небритом лице, и засмеялся некстати, и без облегчения вздохнул и огляделся смущенно, словно кого-то ища, и только после сказал: «Идем…» – неуверенно и волнуясь. Она надела длинный плащ. А я не надел ничего, потому что ничего и не снимал. Из квартиры мы вышли через дверь, так же как и вошли, и это было удивительно. Лифт контрабасно гудел, когда нас вез, и я даже угадал в этом гудении какую-то известную джазовую мелодию, чья она была, я не помню, но звучала она примерно так: пабам, пабам, пабам, пааааа, папапа, па-ра, хотя, может, совсем и не так.