– Сядь ближе.
– Сажусь…
– Еще ближе…
– Пожалуйста, Бог мой, что ты делаешь? Здесь много людей. Не надо… Ну что ты делаешь…
– Я радуюсь силе…
– Ты шепчешь, я не слышу.
– Я радуюсь силе… Я чувствую эту силу… О, я хочу видеть ее!…
– А вот и Эрик. Славный Эрик. Он что-то принес нам вкусное. Я слышу запах. Он восхитителен. Телятина в вине, с грибами и с соусом чили. Вот это да. И мелкий розовый картофель, и брюссельская капуста, и маринованная морковь. Разностильно. Но тем не менее вкусно. Бог мой, какой восторг!…
– Спасибо, Эрик. Вы молодец, Эрик, Вы просто великолепны, Эрик. Вы очень красиво работаете, Эрик. Вы очень элегантно работаете, Эрик. Мы благодарны вам, Эрик. Особенно я, Эрик, которая так беззаветно и самозабвенно любит правильную сервировку стола. А теперь идите, Эрик, идите. Идите и не оглядывайтесь. Потому что оглянетесь, в соляной столб превратитесь, помните, как у древних? Не помните? И не знаете, что такое соляной столб? Ну, Эрик, это для вас не имеет никакого значения. Вы должны просто точно знать, что оглянетесь – в соляной столб превратитесь. И все. И все… Идите, Эрик, идите!… Сядь ближе, еще ближе!…
Я не стал упираться и не стал говорить больше никаких слов типа «что же ты делаешь, здесь люди», «не надо». Во-первых, когда я говорил так минутой раньше, мне показалось, что я снова превратился в школьника. Оно, правда, наверное, так и было. Я на какое-то время снова превратился в школьника. (И хотя я уже давно перестал комплексовать по поводу того, как я выгляжу со стороны в присутствии Ники Визиновой, этот страшок вновь выкарабкался на поверхность из подсознания.) А я очень не хотел выглядеть как неумелый и неопытный школьник. Во-вторых, к тому, чтобы сесть к Нике Визиновой ближе и «еще ближе», я был готов с самого первого момента, с того самого, как увидел ее на опознании, там, в милиции. Когда угодно и где угодно, я готов был сесть к ней ближе. Я готов был и лечь на нее, и лечь под нее, и раздеться, и мочиться, и плеваться, и мастурбировать. И просто бегать голышом я готов был для нее – по тротуарам, квартирам, ресторанам, улицам, переулкам, площадям, проспектам, подъездам, научно-исследовательским институтам, овощехранилищам, стадионам, паркам, загсам, автомастерским, канализационным коллекторам, библиотекам, воинским частям, космодромам, морям, облакам и океанам, и там, и здесь, и тут, и тут, и здесь, и там, и здесь, и тут, и там. Мало того, что я был готов к этому, я истерически желал этого.
И, в-третьих, я с четко осознаваемой ясностью понял сейчас, а может быть, даже и осознал (пока не могу сказать, со знанием понял или осознал), что процесс принятия пищи человеческими особями гораздо более интимен, чем процесс совокупления. Результатом совокупления является новая жизнь или удовольствие, или то и другое вместе, а результатом принятия пищи является дерьмо, вонючее, отталкивающее и бесполезное. Конечно, я утрирую. Я был бы не я, если бы не утрировал. Конечно, самым важным результатом принятия пищи является фактор поддержания жизни в человеческом организме (хотя такое утверждение тоже до конца не обосновано и поэтому спорно). Да, да, да, я все понимаю, но тем не менее, когда смотришь на человека, поглощающего пищу, тотчас уже видишь, как эта пища с непристойными звуками выходит у него из заднего прохода. Ассоциация именно такова. Посмотрите, приглядитесь, проанализируйте и вы увидите, что я прав. Несомненно и несомнительно прав. Окончательно и навсегда. Поэтому питаться нужно поодиночке, каждому в своем углу, как можно дальше от посторонних глаз, ушей, ртов, носов, чтобы люди не ощущали запаха дерьма, исходящего от вас во время пережевывания, проглатывания и переваривания пищи (слово-то какое, кстати, неприлюдное – переваривание…). А вот совокупляться или заниматься любовью, или трахаться, это уж как кому нравится, можно по желанию в общем-то где угодно и при ком угодно. Даже при детях и стариках – они ведь такие же люди, как и все остальные, ничем не хуже, лучше не знаю, но ничем не хуже – это точно. И дети, и старики должны знать, если не знали до этого, что и в каких случаях может приносить людям новую жизнь и несказанное, неописуемое, необрисуемое, необъятное и нескончаемое (если хоть раз по-настоящему попробовать это) удовольствие. Но… Но у нас в обществе, скажем так, среди людей, на всем земном шаре все происходит почему-то наоборот. То, что интимно, то, что неприятно глазу и слуху и обонянию, выносится на всеобщее обозрение в ресторанные залы, в бары, кафе, столовые, а что приятно, радостно, то, что гораздо более активно, чем пища, питает жизненную силу, загнано в укромные места, в темные комнаты, в неприглядные, безвкусные дома с красными фонарями и ни-ни, ни-ни, мать вашу…
Конечно, я могу говорить всякое и всяческое, это мое право, чтобы я ни говорил, но когда Ника Визинова в ресторанном зале, за ресторанным столиком, на кожаном полукруглом диванчике, на котором мы сидели – она и я, – горячими мягкими умелыми руками начала расстегивать мне рубашку и брюки, я, к стыду своему, увы (отвратительное слово), почувствовал стыд. Но объявившийся вдруг стыд не стал тем не менее причиной, которая подтолкнула бы меня к сопротивлению или же противлению действиям Ники Визиновой. Сей стыд оказался гораздо слабее постепенно приходящего наслаждения. Более того, через минуту, через две, благодаря этому проявившемуся во мне стыду, я стал ощущать еще большее удовольствие от действий прижавшейся ко мне, тихо постанывающей Ники Визиновой, я остро и болезненно даже, по-детски капризно стал желать, чтобы все, кто был в зале, – и посетители, и официанты, и повара обязательно видели бы, как ласкает меня Ника Визинова… Успешное преодоление стыда приводило меня в восторг. Ника Визинова уже освободила все, что хотела, из-под моей одежды. Она уже делала все, что хотела с тем, что освободила.
И все смотрели. Я видел.
Я видел. Все смотрели.
Сначала тайком, с опаской. Коротко. Мимолетно.
Затем посмелее. Повернувшись открыто в нашу сторону и не отводя уже глаз. Сам-то я не мог долго глядеть на них, на смотревших на меня, я должен был видеть, что делала Ника Визинова. Я опустил взгляд и чуть не задохнулся, или задохнулся, или вовсе перестал дышать. Я увидел ее глаза, ее губы, ее руки, ее ноги, белый шелк ее трусиков… Увидел свой член в ее руке, в ее губах…
Кипящая, мощная, ясная, до боли ощутимая волна быстро и мягко поднялась от низа живота к голове, и я, к счастью своему или к сожалению, не знаю, я до сих пор не знаю, правда, я перестал видеть все вокруг так, как видел раньше: предметы теряли четкость линий и обрели внезапно другой цвет, хотя в то же время они оставались теми же предметами, какими и были до этого момента, – я осознавал это, но тем не менее они были другими, другими, я перестал видеть тела людей, стоящих и сидящих вокруг нас и, не стесняясь, разглядывающих нас, на их месте образовались легкие, постоянно меняющие форму, достаточно высоко оторванные от пола невесомые, разноцветные облачка. Но это были не облачка, это были люди, я тоже знал это, понимал. Мать мою, кажется, я круто набрался. Никогда я так не набирался, как сейчас. Я набрался сегодня до такого состояния, когда с легкостью и благодарностью и все возрастающим изумлением принимаешь все, что вокруг тебя и в самом тебе, и между тобой и тем, что вокруг тебя, когда видишь множество тонких светящихся нитей, соединяющих тебя с тем, что вокруг, с воздухом в ресторанном зале, с капелькой пота у нищего, сидящего на другой стороне улицы, с обритым котом, пытающимся влезть в мышиную нору на восточном побережье острова Хонсю, со своей левой ногой, которая стучит сейчас пяткой по паркетному полу, громко и беспорядочно, и с белым позвоночником той, которая сейчас сидит на тебе и, извиваясь, вдавливает тебя в землю, проявляя при этом стальную силу и мармеладную нежность, и с теми переливающимися разноцветными, без боли яркими сущностями, что обступили тебя и мир, и наблюдают за тобой в мире и за миром в тебе, который соединен со всем остальным миром, соединен миром. «Я никогда еще так не набирался», – думал я, любя свои мысли и все опьянение, любя все, что рисовало мне мое неподконтрольное сейчас воображение, любя себя самого и дымящееся дерьмо, которое вываливают из себя люди после принятия пищи, и прохожего мандарина, и пылающего Торквемаду, и своего отца, который, я знаю, – жив и рядом… знаю, я вижу его, вот он, вот он, и я смеюсь… Я люблю Фейзу Таруна, весело вставляющего мне горящие сигареты в задний проход, и корешка своего Сережку Натанова, походя приучившего меня к наркоте, и любовников своих жен, всех вместе и каждого по отдельности, и кусающую меня гюрзу (я целую ее и плачу, и она смеется в ответ и аплодирует), и пулю, которая летит в меня и которую я ловлю, и лечу вместе с ней к тем, которые меня не ждут, я люблю и тех, которые меня не ждут, приходя к ним, я их не о чем не прошу, я смотрю на них с удовольствием и молчу, и мне так хорошо, так, так мне хорошо, хорошо, хорошо, хорошо мне так…