Выбрать главу

«Не русская», – повторил Стоков и морщась сплюнул на Наташку. «И впрямь не русская», – наконец, я и сам убедился в этом, встав на колени перед лежащей Наташкой и почти вплотную приблизив свое лицо к ее белой обнаженной груди. «Она старорусская», – определил-таки с усилием Стоков. «Ну да?» – удивился я, не отводя глаз от Наташкиной груди. «Да! – неожиданно громко крикнул Стоков. – Да! Потому что порядочная… На Старой Руси все были порядочные! Вот прямо как Наташка! Вот так, понял?!» – «Ух ты! – искренне изумился я. – А я и не знал… Хотя историю читал… Помню… И в школе и в институте…» – «Правда? – заинтересовался Стоков, – А ты и в институте учился?» – «Учился», – кивнул я. «А в каком?» – строго спросил Стоков. «Ну дак в этом, как его… – я зажмурился. – Ну, в этом, мать его… Ну, вот в этом вот…» – «Ну, в каком, каком?!» – настаивал Стоков. «А, вот, – щелкнул я пальцами, – не помню, на хрен… Да какое это имеет значение?» – «Никакого, – согласился Стоков, и добавил непререкаемо: – -Значение имеет только то, что имеет значение!» – «Как ты прав, – потряс я головой. – Как ты прав!» И тряс головой, переживая, и тряс и тряс. И потом что-то там еще говорили мы друг другу, – и приятное тоже, и неприятное тоже, но по-доброму, по-дружески, по-однополчански, ну что-то вроде «Ты козел, мать твою!», «Ты сам козел, и мать твою!» или «Ты, пидор, подлый, и я твоего папу с твоей мамой…», ну и так далее, и все по-дружески, беззлобно и ласково даже, с почтением к личности, с любовью в душе. Пока мы разговаривали, Наташка уползла. И мы хотели поначалу за ней погнаться, но потом еще выпили по полфужера и забыли о Наташке, будто и не было Наташки, будто и не родилась она никогда или померла еще до рождения. Слово «рождение» вызвало у меня воспоминание, что я тоже когда-то родился, и я сказал Стокову проникновенно: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» – «Как ты прав! – прорычал в ответ Стоков и сдернул с грохотом со стола скатерку, белую, свежую и нами с Никой Визиновой ничем не запятнанную. – Как ты прав, Палыч, ой-ей-ей-ей! – и вскрикнул затем, взмахнув руками и языком: – Пошли! Мы сделаем это, Палыч!»

И мы пошли. Куда деваться?

Сначала пошли – до машины, а потом поехали – на машине. На иностранной, на «Мазератти». У Стокова была личная «Мазератти», с телефоном, с музыкальным центром, с телевизором и видеомагнитофоном, но без сортира, да, без сортира, я бы даже уточнил, что без туалета, что плохо, конечно, и непредусмотрительно. Но нам со Стоковым пока в туалет не хотелось, нам хотелось другого, нам хотелось… А, мать мою, а чего же нам хотелось? Забыл, бля… «А куда мы, собственно, едем?» – спросил я Стокова. «На машине», – ответил Стоков. «Я не спрашиваю на чем, – сказал я – Я спрашиваю куда?» – «Ну и что же ты спрашиваешь?» – поинтересовался Стоков, вертя в разные стороны маленький руль иностранной Мазератти. «Я спрашиваю, куда мы едем?» – не унимался я. «Да, – важно ответил Стоков. – Да». Кивнул солидно. Я знал, конечно, Стоков не был сумасшедшим, да и я вроде считал себя нормальным, но мы с ним почему-то сегодня друг друга не понимали. Но, впрочем, мы и на войне-то друг друга, честно говоря, не очень-то понимали, а уж в мирной-то жизни сам Бог велел. Я решил так и успокоился и, широко открыв глаза (чтобы лучше видеть), стал смотреть на дорогу перед собой.

На дороге толпилось много людей, разных по полу и по возрасту, по лицам, и по качеству, и по расцветке одежды. Завидев идущую машину, люди стремглав кидались к ней и со сладострастными криками валились под ее колеса. И мы едва успевали увертываться, чтобы не зашибить кого-то из разнополых, падающих под колеса. Я высунулся в окно и крикнул громко: «Какого хрена, мать вашу, бросаетесь под колеса?!» И некоторые из людей отвечали мне, не смеясь: «Это вы, мать вашу, бросаетесь на нас, а мы, мать вашу, спокойно и культурно переходим дорогу в положенных местах» – «Ого, наглецы», – подумал я и сказал об этом. Стокову. «И ты еще спрашиваешь?» – усмехнулся Стоков. «Я не спрашиваю, – разозлился я. – Я просто говорю». Стоков засмеялся и сказал:«Не забывай, что жизнь у нас одна, и прожить ее надо». И опять засмеялся, будто знал, над чем смеялся. Я оглянулся назад. На дороге лежали люди, по всей видимости, неживые. Ну и да Бог с ними! У нас теперь нет времени смотреть назад.

«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!» И плевать, плевать! Пусть бросаются под наши колеса! Пусть, – если жизнь им не дорога! Усеяв дорогу трупами, мы, наконец, добрались до того места, куда все-таки, наверное, и ехали. (Во всяком случае я так предположил.)

Стоков притер «Мазератти» к ночному тротуару, не блестящему, к сожалению, как в хороших американских фильмах, свежей влагой, но зато чистому и идеально гладкому. За тротуаром я увидел дом, большой, не маленький, многоэтажный, с горящими окнами на многих этажах, но с темными окнами на первом этаже. Пока мы выбирались из машины (а выбирались мы долго), в доме несколько раз открывалась дверь, и из нее выходили по вечернему одетые люди, мужчины и женщины, женщины все в длинных и не очень платьях, а мужчины почти все в смокингах. Когда дверь открывалась, за ней был виден приглушенный зеленовато-красноватый свет. Мужчины и женщины садились в машины и куда-то уезжали, быстро и солидно, наверное, домой, например, или на телефонную станцию, или на железнодорожный узел, или на мусорный отстойник, или на канализационный коллектор, или на электрическую подстанцию в Красноармейск, или на ночную смену на сигаретную фабрику «Дукат», или в телеателье, или на биржу труда, или все-таки домой в маленькие, утлые, унылые комнатки в коммуналках, в покосившиеся хибары на окраинах, или в утепленные землянки в близлежащих лесах. Ну, а правда, куда могли уезжать в таких больших машинах женщины в длинных платьях и мужчины в смокингах? Я подумал так и изумился самому себе! Как задвинул, мать мою, а? Как пафосно! Как обличительно! Будто в пятидесятые годы я родился и живу, не в девяностые, а будто еще в тридцать седьмом, том самом, комсомольский значок получил.

Я засмеялся сдобненько – ого-го, живет и здравствует еще во мне, и развивается конструктивно стремление к социальной справедливости. Уважаю я и люблю еще убогих и сирых, жалких и ленивых, уродливых и немощных – всех тех, кто никогда даже и не стремился что-то изменить в своей жизни, что-то изменить в мире, тех, кто всегда только жалуется, ноет и обвиняет в своей паскудной жизни окружающих (но только не себя), тех, кто этой паскудной жизнью тем не менее доволен – безмерно (а иначе бы не жил этой жизнью), тех, кто не любит жить и тем не менее боится смерти, тех, кто готов задушить каждого, кто рядом, но тем не менее теряют сознание от страха, если видят кого-то сильнее себя, тех, кто постоянно ходит под себя и не замечает этого, тех, кто воняет и радуется этой.вони, как другой благоуханию весеннего цветка… Опять красивости, мать твою, оборвал я себя. Все хорошо сочинил, но вот про благоухание весеннего цветка, это уж чересчур…