А она визжала.
Оооооооооооооооо, как она визжала!
Мы глохли и теряли сознание. Стены тряслись и рушились. А басурманские трупы вскочили и, сцепившись в экстазе, яро отплясывали народный танец под названием «Мудачок». Когда усталые, но довольные, мы наконец вышли из дома, то расхохотались, не сговариваясь, взглянув на ошалевшие лица разведчиков, парализованно сидевших на земле рядом с покосившимся от фантастического траха домом.
Потом мы узнали, что врачиху генерал вроде как застрелил от ревности, а может, это все были враки. Хорошо бы, если это были враки, конечно.
Потрясающая была врачиха.
А как визжала…
Точно как моя жена, когда я ее с затруханным застукал, не отличить, в той же тональности, с той же громкостью, с той же энергией, с той же радостью, с той же сладостью, с той же страстью и так же неосознанно, и так же несознательно, и так же отпустив себя всю до миллиметра, до микрона и, отдаваясь не столько уже затруханному, сколько чему-то или кому-то высшему, живущему, существующему вокруг, и там, и здесь, и тут, и повсюду, куда взгляд ни кинь или окурок, или загустевший плевок, или случайную мысль, живущему или существующему и в каждом из нас и, конечно же, в ней, визжащей и счастливой сейчас. Она поймала, ощутила, поняла его – на мгновения, которые жизни наверное равны. Не пошел я за револьвером в тайный тайник свой укромный и секретный, кулаки не сжал, к драке готовясь, и.не разозлился даже, потому что не было злости, не было, не родилась она во мне и даже не зачалась тогда. Я просто разделся, глядя на жену счастливую, оставил одежду у порога спальни и быстро переступил порог. Приблизился к сидящей на затруханном и визжащей своей жене и заткнул своим возбужденным мускулом ее большегубый визгливый рот. И она приняла мой подарок с благодарностью и без страха, как что-то само собой разумеющееся и, более того, необходимое. И даже глаз не открыла, я поразился, даже глаз не открыла. Затруханный-то весь затрясся, конечно, как меня узрел, но я ему подмигнул и улыбнулся добро и искренне, и он вроде как успокоился, и, по-моему, с еще большим удовольствием стал насаживать на себя мою гастрономическую жену. Долго ли, коротко ли, а всякой сказке есть и конец. Лежали мы потом на кровати втроем, от горячего пота блестящие, курили молча. А я еще между делом вспоминал, где я видел этого затруханного, знал, что видел наверняка, только где, лежал и вспоминал, вспоминал и лежал, и копался в прошлых людях, где же все-таки я видел этого затруханного и когда, и при каких обстоятельствах, вспоминал, копался и докопался. Ха, ха, вспомнил, где я его видел, и не засмеялся, хотя смешно было, когда его видел. И потом смешно было, когда я его уже не видел. А я не смеялся. И тогда не смеялся и сейчас не смеюсь, хотя смешно было, хотя и сейчас смешно. Этот затруханный был тем самым затруханным, которого я, разводясь со своей первой женой, из окна загса выкинул, когда вне себя был оттого, что никак не мог имя той самой своей жены, с которой в этом загсе разводился, вспомнить. Вспомнить не мог, оттого и вне себя был, оттого и бедолагу этого затруханного из окошка выкинул. А потом, когда в себя вернулся, сидя на унитазе, побежал его искать и не нашел. Вот тогда не нашел. А сейчас нашел. И где? В своей супружьей постели. Ах, какая славная, непредсказуемая жизнь! Славная, славная, славная. Затруханный меня, видать, тоже вспомнил, лежит недвижный, дышит бесшумно, только сигарета в стиснутых зубах курится, пепел с нее на грудь ему, на подбородок, на шею падает, обжигая, а он лежит неподвижно, и дышит бесшумно.
Я покосился на жену, дымок выдыхая беззаботно. Она в нирване пребывала, как мне показалось. Улыбку я в ее теле почувствовал, спокойствие и довольство. Ни о чем моя жена не жалела и ничего она не хотела. И позавидовал я ей тогда, потому что думал, что вот так надо жить, как она. То есть чем-то быть одержимым, желать что-то до безумия, не кого-то, а именно что-то, и только этим чем-то и жить, дышать этим, как воздухом, есть это, как пищу, жить этим, жить, жить, не любить это и не ненавидеть, а жить этим, жить. А из всего остального, что вокруг, только высасывать удовольствие. И все, и больше ничего. А больше ничего и не надо. Да, ну и здоровья, конечно, оно не помешало бы, да.
Потушив сигарету в пепельнице, которую она держала у себя на животе, моя кухонная жена сказала: «Хорошо, что ты пришел. Я очень рада, что ты пришел. Я ждала, что ты придешь. Именно в тот момент, в который ты пришел.
Может быть и не сегодня я тебя ждала, но ждала вообще» – «Могла бы и не дождаться, – ответил я. – Намекнула бы хоть, мол, так и так, я тебя жду. Приходи. А так почем я знал, когда мне приходить. Мог бы ведь взять и не прийти. А ты же хотела бы, а я не пришел бы. Неделю не прихожу, вторую. Год, третий, а ты все ждешь и ждешь. И вправду, дорогая, сказала бы, мол, так и так, надо, чтобы ты пришел тогда-то и тогда-то. И я бы, конечно, с радостью…» – «Достаточно, – нервно перебила меня моя жена и бросила затруханному, вставая с постели: – Одевайся и уходи. Трусы под тумбочкой, носок на шкафу». Выбралась, вздыхая, из-под одеяла, голая, гладкая, распаренная, мокрая, будто из волны вышла, как богиня. Нет, вынырнула из-под одеяла, задыхаясь, как рыба, волной выброшенная, небрежно и брезгливо. Да, именно так мне показалось: моя постель отрыгнула ее из себя, как море большую рыбу, небрежно и брезгливо. И я сказал тогда моей жене, которую только что не без удовольствия, на пару с каким-то незнакомым затруханным мужичком трахнул, и я сказал: «Достаточно! Одевайся и уходи. Вещи твои в шкафу и в других частях моей прекрасной двухкомнатной квартиры!» Она удивилась этим моим словам и обозлилась на те же самые мои слова. Посмотрела на меня, как не на меня, и сказала, негодуя, обнаженной грудью от злости краснея: «Подонок, подонок, как ты смеешь?! Это и моя квартира! И моя!» Тогда я пошел и все-таки достал из секретного тайника, устроенного в укромном и непредсказуемом месте моей квартиры, револьвер «спешл фор полис», тридцать восьмого калибра и, вернувшись в спальню, выстрелил в потолок. Повалились на пол штукатурка и куски бетона – немалые. Было весело. И романтично. Как в старых романах, которых я не читал, – жена, любовник, муж, аркебуза – жизнь! Моя жена, конечно, оделась тотчас быстро-быстро, как в армии при побудке, за сорок пять секунд, а может, и того меньше, и все улыбалась мне добро, улыбалась, пока одевалась. И я подумал: «По сути ведь она неплохая, очень симпатичная и очень добрая женщина. Только зачем родилась?…» Перед уходом уже перед открытой дверью в прихожей, на самом что ни на есть на пороге, моя жена обернулась, честно посмотрела мне в глаза и сказала тихо и осторожно, опасаясь, видимо, что при звуке ее голоса я снова шмальну из безоткатного американского орудия, и сказала: «Прежде чем уйти я хотела бы тебе кое-что объяснить». «Суду объяснишь», – ответил я сурово, тяжело роняя слова из-под тяжелых и твердых губ. Ни до какого суда, конечно, дело не дойдет. А сказал я так только потому, что веселился. Да, мне было весело, и настоящая жизнь возвращалась снова – неадекватная, я бы сказал, экстремальная ситуация, оружие в руках, стрельба, легкое волнение.