Выбрать главу

Туркул рассказывает о самоубийствах, а я вспоминаю почему-то того молодого гвардейского офицера, с которым вчера познакомился в галлиполийской кофейне. Гвардеец говорил мне, позвякивая длинным точеным ногтем мизинца о край стакана.

- Часто о Петербурге думаю. Внезапно, без всякого повода. Вдруг поплывут в глазах набережные, какая-нибудь улица на Петербургской стороне, у которой и название забыл. И до острой боли хочешь вдруг бокал хорошего старого вина, тонкого запаха духов. Это - страшно. Это всё незаметные испытания. Это прошлое. И надо много сил чтобы не думать, очень много сил... Но мы вышли из прошлого. В Галлиполи с нас смылся нагар гражданской войны, умерло прошлое. Мы какие то голые здесь. Мы не старая царская армия и не армия гражданской войны. Мы новое. Мы живем одной обнаженной болью, что нет нашей милой России, но что она будет; какая не знаем, только не та мертвецкая, что сегодня...

- Напряжены все, - говорит и Туркул, делая глубокую затяжку папиросой, так напряжены, что хоть походом идти на Константинополь. Ведь мы его могли бы взять и, захватив суда какие ни попало, обратно в Россию... Мы ждем мирного дома, мы ждем России.

Легко и страдальчески поднимает узкие брови генерал Манштейн и смотрит далеко-далеко, мимо нас, в просторы.

- Да, Россию ждут...

Ждут. И до бела накалены души, недвижным ожиданием. И у некоторых лопаются, а у других твердеют, как несгибаемая сталь... Рассказывают, что совсем недавно, когда уже все знали, что галлиполийскому сидению конец, когда знали, что армию продвинут на Балканы, - юнкера одного из училищ, эти безусые, на подбор здоровые, крепкие, загорелые кутепчата, - стали вдруг рыть себе землянки для зимней стоянки, да Кутепов запретил особым приказом.

Загорелая белозубая молодежь, эти русские гимназисты, реалисты, студенты, вышедшие из доменной печи боев, - не боятся ни зимы, ни голода, ни тоски, ни тифа. Они будут стоять, они землянки выроют, они на дожде будут спать, они будут стоять, пока нет приказа идти. Ожидание России... Трепет ожидания в дыхании белых птиц, в шелесте знаменных кистей, свисающих с древков. Ожидание России в зовущем полете вечерней зари, что поет на все четыре стороны света синий трубач. Оно в каждом тихом взгляде. Оно в снах, в неслышных молитвах о которых знают только белые птицы, что пали, свернув крылья, легкими рядами по синей долине.

Туркул и Манштейн провожают меня... Я понимаю теперь, почему мне казалась их генеральская палатка холодным казематом, где стены исписаны немыми криками вензелей и проклятий, где нетерпеливо бьют крыльями гордые и страшные пленные птицы. Я понимаю теперь, почему в лагерях были сплетни о попытке этих генералов учинить поход на Константинополь. Понимаю и то, как раз ночью зимой вдвоем бросились они в ледяную воду в атаку на французский миноносец. Сидели в кофейне у мола. И внезапно решили взять атакой миноноску, маячащую у мола в тумане сторожевыми огнями. Выхватили наганы, оба прыгнули, поплыли... Их поднял на борт русский баркас, а они недовольно ворчали.

Они идут рядом. Проносятся у меня их рассказы из-за стеклянной зыбкой стены, проносятся их короткие, спокойные слова о великой крови. Я пожимаю руку Манштейну и, заметив ободок обручального кольца на сухом пальце, спрашиваю:

- Простите, вы женаты?

- Да. Жена со мною, а девочка моя умерла...

Белые птицы замерли в долине. Синяя ночь опускается с гор и уже расстилает над птицами свои синие нежные ризы, унизанные звездной пылью.

Я знаю, что стоят часовые у соломенных шатров, где дремлют свернутые знамена. О прекрасной родной земле шепчут звездам клочья вековой знаменной парчи.

И слушают часовые ночь, звезды и шепот парчи.

Мы идем к городу с артиллерийским поручиком Мишей, застенчивым и тихим, каким мог бы быть поручик Ромашев из купринского "Поединка". Миша бросил университет и пошел добровольцем под Ростов. Он много знает рассказов из-за стеклянной стены, много медленных стиснутых слов о великой крови. Он до дна глотнул из прорвы войны - этот русоголовый большеглазый мальчик с чуткими нервными ноздрями. Когда он говорит, его лицо бледнеет, а ноздри расширяются и тревожно трепещут.

- Я пошел, потому что верил в наше дело, - говорит Миша. - И в армии вся молодежь такая, как я - верующая. Мы пошли потому, что вера наша была - как обреченье. И может быть, все мы были обречены смерти за Россию... Вы думаете, в душе мы не знали, что нас трагически мало; что большевикам помогает историческая удача, а мы обречены умереть. Пусть история безжалостна, но она справедлива, и дело не в нас, а в исторической справедливости, дело в нашей вере, что Россия тихая, а не бешеная. Что Россия будет построена миром, а не войною. Мы верили, обреченные, - вы понимаете?