— Что ты имеешь в виду?
— Ну, вот, ничего… все как обычно… и вдруг влюбляется… Она мне с пятого класса нравилась, как увидел ее. А она в меня только в девятом… А до этого за человека не считала.
— Может быть, это не так? — усомнилась Катя.
— А ты бы могла в меня влюбиться? — с каким-то детским, бескорыстным интересом спросил Моня.
Катя не знала, что ответить. Он смотрел ей прямо в глаза и не давал опустить ресницы. Надо было сохранить выбранный тон — женщина и подросток, но сделать это было не просто, потому что подросток хотел чувствовать себя мужчиной, да по годам был им. Может быть, машинально она взглянула на Моню глазами женщины и с радостью отметила, что у него красивые, длинные, причудливо изогнутые ресницы, что у него на редкость чистая белая кожа, что волосы его, если над ними поработать, могут начисто стереть с лица ставшее маской выражение дурашливости. А если одеть его как следует… Да нет, он вполне симпатичный парень!
Она сразу почувствовала себя свободнее и в некотором смысле честнее по отношению к Моне и ответила с легким сердцем:
— Ты симпатичный парень, Моня, но, так сказать, не моего типажа!
Моня принял это как должное и даже головой кивнул, но вдруг хитровато прищурился:
— Как это так, я не твоего типажа, а ты моего?
Это можно было принять за объяснение, в сущности, так оно и есть, но нужно было сохранить тон спокойного, делового обсуждения. Проще было бы мило отшутиться, но с Моней так нельзя. Пока она раздумывала над ответом, Моня подвел черту.
— Врешь ты все! Типаж! Ерунда! Есть красивые и есть некрасивые. Мы все здесь разные, а ты всем нравишься: и мне, и Фильке, и Степке!
Он не понял, почему Катя побледнела, и решил, что она его неправильно поняла, начал оправдываться, объясняться… Она и сама не поняла, почему ее напугало упоминание о Степане, но знала, что сейчас, здесь, больше всего боится Степанового отношения к себе. Она уже не слушала Моню, хотя машинально продолжала чистить картошку, вырезать глазки, мыть, резать на дольки, но обрадовалась, когда последняя картофелина беленькими кружочками высыпалась с ее ладони в большую закопченную кастрюлю.
В то же время распахнулась дверь барака — и сначала показалась огромная охапка дров, как бичевой поперек перехваченная рукой Сашки, потом появился он сам, улыбающийся, раскрасневшийся. Он что-то хотел сказать, как вдруг охапка, почти поленница, в руке его покачнулась и с грохотом развалилась у ног. Сашка чертыхнулся, ничуть не расстроившись, и начал перекидывать дрова к печке. Моня, кажется, хотел помочь, приподнялся, но снова сел на место.
— Вот если бы это со мной так, сказали бы, что я недотепа. А у него совсем по-другому… Почему?
Катя осторожно вслушивалась в интонацию: не услышится ли зависть или другое какое недоброе чувство. Нет! Моня рассуждал о себе как о постороннем, и если было в его голосе что-то, то, пожалуй, только досада.
— Сачкуешь, Моня? — крикнул Сашка.
— Нет, — серьезно возразил тот, — объясняюсь в любви твоей жене. Можно?
— Валяй, — разрешил Сашка и вышел из барака.
— Видишь! Он уверен, что ты в меня не влюбишься!
Катя улыбнулась:
— Он просто знает, что я его люблю!
— Это конечно, — возразил Моня, — но вот если бы на моем месте был Степка…
— То что? — резко спросила она.
Моня вздрогнул, испуганно захлопал ресницами.
— Не… я просто хотел сказать…
— Не будем больше на эту тему, ладно…
Моня сник, стал жалок и очень некрасив.
— Так, кастрюлю на плиту, — приказала Катя, он охотно засуетился по бараку.
— А знаешь, я однажды видел кольцевую радугу! А ты видела такое?
— Нет, — подумав, ответила Катя. — А разве такое бывает?
— Я же видел! А кого ни спрошу, никто не видел! Селиванов говорит, что это к большому счастью, кто радугу кольцом увидит!
Катя уже немного устала от Мониной болтовни.
— Затапливай!
Она сунула Моне в ладонь спички и, накинув телогрейку, вышла из барака. Дождя не было, но все говорило о том, что он был и будет и вообще с баловством первых месяцев осени покончено и всем пора по-серьезному нахмуриться, как нахмурено небо над тайгой и сама тайга в сумеречном ожидании настоящих холодов, когда только и проверяется все живое, насколько оно серьезно относится к жизни и как подготовлено к ней. В тайге ветра не было, ветер вообще редок в тайге, разве только по распадкам, но это не ветер, а сквозняк. Но в небе, похоже, злобствовал ураган, потому что тучи неслись над головой и на глазах разрывались в клочья, а клочья неслись сами по себе несколькими слоями и самые нижние нет-нет да цеплялись за верхушки грив и повисали на макушках кедров или сосен, на скалистых выступах. А от некоторых туч, особенно тех, что шли со стороны Байкала, от них уже не дождем попахивало, а настоящим снегом, и когда приходила мысль о снеге, то невольно крепче затягивалась телогрейка и плечи сжимались сами по себе.
Под навесом парни закладывали уже третью поленницу. Непосредственно кладку осуществлял Степан, под его руками поленница приобретала вид архитектурного сооружения. Катя уже давно заметила: чтобы Степан ни делал, все получалось у него красиво и фундаментально. Сашка все делал легко и лихо, Степан профессионально. Сашка, к примеру, стрелял — как фокусы показывал. Степан всегда целился долго и попадание имел пусть не блестящее, но верное. Но почему-то именно эта уверенность, что была во всех движениях и действиях Степана, именно она пугала Катю, и она уже с нетерпением ждала того дня, когда они с Сашкой уйдут на участок и будут одни целыми днями, одни на десятки километров тайги.
Из-за продуктового склада, что напротив барака на поляне, выскочили собаки и радостно засуетились вокруг Кати. Они были мокрые и перепачканы землей. Опять пытались добраться до бурундучьего гнезда или промышляли мышей подо мхом Катя долго отмахивалась от них, они крутились вокруг нее, норовя потаскать за рукав телогрейки, ревниво отталкивая друг друга. В итоге чуть не передрались — Степан вовремя цыкнул на них. Косясь друг на друга, собаки разбежались в разные стороны, и скоро их лай слышался откуда-то из леса.
Когда с дровами было покончено, все вернулись в барак, где уже трещала печка, и около нее колдовал Моня на плите. По Филькиному рецепту осваивалась глухарятина, на очереди варилась картошка, и чайник был наготове, громадный, с обколоченной краской по бокам и проволочной ручкой.
Филька, не раздеваясь, проинспектировал приготовление, внес уточнения, что-то добавил, кажется, соли, передвинул кастрюлю на менее горячее место.
Сашка со Степаном, накинув телогрейки на гвоздь в стене, завалились на нары, не снимая сапог. На Сашку Катя, конечно, тут же бы прикрикнула. Ее раздражал этот бродячий обычай — загибать угол матраца и завалиться с обувью на нары, хотя понимала, сапоги не туфли, если хочешь прилечь, легче матрац загнуть, чем сапоги снимать, а потом надевать снова.
Прикрикнуть на Степана она не решилась и сделала вид, что некогда ей обращать внимание на такие мелочи, когда неизвестно, что на плите делается…
Сашка вслух прикидывал, сколько груза наберется, если зайти на зимовье одним разом. До Пихтача, где стояла его избушка, было от базы километров пятнадцать. Через неделю планировал он, если даст погода, уйти туда уже совсем, с Катей, конечно. Получалось, что без помощи всех не обойтись. Еще раньше было предложение пойти всем провожать Сашку с Катей, там заночевать, помочь в устройстве и потом уже оставить их одних на целую зиму. Впрочем, не совсем так. Бегать зимой друг к другу в гости было обычаем, но это как обстоятельства позволят. Иногда и по два месяца охотники не видят друг друга, а если участки не смежные, то и больше.
Моня, передав командование плитой Кате, тоже ушел на нары и сидел там молча необычно грустный. Катя подумала о скором расставании и призналась себе, что Мони ей будет не хватать, да и к Филькиной болтовне она тоже привыкла. И все же об уединении с Сашкой мечтала как о чем-то самом интересном, что ожидало ее. Постоянное общение со всеми отвлекало ее от Сашки, а ей хотелось присмотреться к нему, всмотреться и все понять в нем до самой мелочи. Вроде бы уже и месяц прошел, а он все еще часто бывал неожиданен ей то в словах, то в жесте, то в поступке, и это мешало ей почувствовать его по-настоящему своим. Она ловила себя на мысли, что жаждет приручить его, и греха в том не видела. Главное, лишь бы он сам хотел быть прирученным. В этом уверенности в ней не было, но зато знала она определенно, что он не чает, как поскорей бы остаться вдвоем. Последнее время она ловила в нем раздражительность, в общем-то ему не свойственную, когда вечером приходил кто-нибудь в их обитель, когда зазывали их в барак, да и совместные трапезы становились ему в тягость. Он не хотел делить ее ни с кем. Это она понимала и сама испытывала то же самое и с трудом подавляла в себе ревность к Степану и, теперь она знала точно, неприязнь. Но как раз Степан реже всех бывал у них и почти никогда не приходил вечером. Но Катя не относила это за счет такта. Степан просто уступил ей Сашку с определенного времени суток. Днем же он словно предъявлял свои права на него, всегда дела отыскивались какие-нибудь, а если что-то нужно было обсудить, то никогда при ней, а если уж при ней, то так, будто ее здесь нет. Если Катя вмешивалась, мнение свое высказывала, он замолкал и не начинал говорить, пока она не оставляла их в покое. Во всем этом была непонятная Кате демонстрация, и даже в постоянной готовности Степана помочь ей в чем-либо было что-то вроде дерзости наизнанку.