— Никто ничего толком о жизни не знает, — компромиссно заключил он, надо просто жить… и все! Мне так вот интересно жить! А тебе, например?
Он обращался к Степану. Тот пожал плечами, запустил руку в бороду.
— Не думал… живу… Сегодня прожил, а может, завтра что-нибудь новое будет…
— А если не будет? — всунулся Филька.
— Вешаться, что ли?!
— И мне тоже интересно жить! — громко заявил Моня. — И ни о чем думать не хочу, что интересу мешает. И на всякую философию я… — тут он снова чуть не вставил крепкое слово, но спохватился, — плевать хотел! Вы его не слушайте! — кивнул он на Фильку. — Зимой, я помню, он совсем другое толковал. Он на любую тему заводится в любом направлении. Ему лишь бы потрепаться.
А Филька энергично грыз кость, которую отложил перед этим, словно не о нем речь шла. Причмокнув, сказал:
— А что-то я не слышал отзывов на мое блюдо.
— Здорово! — охотно переключился Сашка на безобидную тему. Катя тоже похвалила Фильку, и Филька довольно засиял.
— Погоди! — хвастливо заявил он Кате. — Я тебя еще медвежатиной угощу. — Скажи-ка, Моня, как это у меня получается?
— Во! — ответил Моня, выставив над столом свой большой палец с перебитым ногтем.
— Вы убивали медведей? — спросила Катя и почему-то, сама тут же удивившись этому, посмотрела на Степана.
— Было дело! — ответил Сашка не без гордости.
Тут они наперебой начали рассказывать об этом своем приключении, потому что все четверо участвовали в деле, и Степан тоже кое-где подавал голос, кого-то поправлял, если путался, и своей роли не замалчивал, и все они теперь снова нравились Кате и снова не хотелось с ними расставаться.
Но это время пришло. Два дня выдалась сухая, холодная погода, и к вечеру второго дня Сашка начал подготовку к переходу.
Дожди прекратились не потому, что выдохлись. Дожди замерзли на полдороге, в холодном небе почти пахли скорым снегом. Утрами уже колодец покрывался ледком, и в избушке, хотя и топили вечером, к утру из-под одеяла вылазить не хотелось. В умывальнике вода тоже замерзала на полсантиметра, и Катя корчилась от холода, когда глядела на спартанские упражнения парней под ледяной водой! Себе она оставляла с вечера на плите горячую воду. К утру она, конечно, остывала, но все же была не такой, как на улице.
К восьми часам утра третьего дня вся компания была готова к походу. Парни выглядели живописно. С огромными рюкзаками, с ножами на поясах, с ружьями в руках, все такие матерые, даже Моня, они казались Кате героями какого-то знакомого фильма, сама же она себе представлялась случайно оказавшейся здесь, хотя догадывалась, что в сапогах, в телогрейке, с рюкзаком она со стороны тоже, наверное, смотрится вполне мужественной и на месте. Ее рюкзак, это, конечно, был просто смех в сравнении со Степановым и Сашкиным. У них рюкзаки казались больше их самих, а когда Катя пыталась представить их тяжесть, то у нее ноги подгибались.
У собак было по-настоящему праздничное настроение. С сияющими мордами носились они вокруг базы, выскакивая вперед по тропам, пытаясь предугадать, в какую сторону, по которой из троп пойдут люди. И как только Сашка махнул рукой и сделал первый шаг, они мгновенно поняли направление и в ту же минуту исчезли за поворотом.
Сашка шел первым, за ним Катя, Филька, Моня и Степан замыкал группу. Теперь тайга была не той, что видела Катя в первые дни. Серый цвет преобладал, даже зелень кедров и листвяков утратила яркость цвета и сливалась с общей пасмурностью земли и неба. Летом деревья воспринимались как живые, даже без единого шелеста и движения ветвей. Зимой пусть бы качались из стороны в сторону, наклонялись до земли и сотрясались от макушки до корней — они все равно не живые, они будто в без сознании. Зимой обязательно скажешь: "Вон как дерево качает!" А летом сказал бы: "Дерево качается".
Некоторые кедры, особенно те, что на склонах, казались в неестественных, странных позах, в которых им, конечно, очень неудобно, но так их захватила зима, и они не успели выпрямиться и заколдовались холодом на всю зиму в неудобстве и неестественности. Жалко было эти деревья. И вообще чувство жалости ощущала Катя ко всему вокруг, такому озябшему, полинявшему, посеревшему.
Спуск, подъем, еще спуск, еще подъем — почти пять часов неторопливого хода, след в след за Сашкой… Пятки его сапог да тропа со всякими сюрпризами: корнями, камнями, колодами, наледями ручьев, лужами и промоинами. Были и перекуры, один даже с костром и чаем. Был Филькин треп и Монин хохот, Сашкины заботливые взгляды и настойчивые предложения всех облегчить ее рюкзак, что в конечном итоге и произошло, и последние два-три километра она шла пустая.
Избушка, где им предстояло провести зиму, почти не разочаровала Катю, хотя была ниже и меньше прежней. Очень уж обещающе звучали Сашкины планы летней перестройки. Послушать его, так хоромы намерен возвести он на середине тайги. Но пока что в наличии было всего зимовье пять шагов в длину от двери до окна, а в ширину, по сути, ни шагу, потому что посередине, между нарами слева, столиком у окна и железной печкой у входа громоздко и, казалось, навечно расположился самый настоящий пень, корни которого скрывались под полом из подструганных жердей. Этот пень был гордостью Сашки. Он специально поставил в свое время зимовье таким образом, что стол для заряжения патронов, обделки шкур да и для всего прочего оказался готовым. Помимо всего прочего, пень этот придавал всему зимовью вид. Сашка тщательно замаскировал зимовье от случайных бродяг — дикарей-охотников. Эти законы тайги не признают. Зимовье было одной своей стороной как бы врезано в небольшую скалу. По этой скале можно было пройти и зимовья не заметить. От основной тропы отворот Сашка не протаптывал, потому что жил здесь только зимой, так что летом по тропе кто бы ни шел, зимовье проскочит мимо, если только не знает, что оно где-то здесь.
Поначалу, конечно, все завалились в избушку, и с рюкзаками там даже повернуться негде было. Сашка притащил припрятанную еще с той зимы канистру с соляркой, заправил лампу, пока Моня чистил стекло. И когда лампа выдала сердечком пламя, в зимовье стало уютно и даже красиво или, может быть, просто романтично все это выглядело: и крохотные оконца, и стол-пень, и нары высокие и широкие, и все они в этой избушке с ружьями и рюкзаками.
…Напомнило это ей какие-то картинки из книг о прошлом, кадры из фильмов ли забытых или снилось, может, нечто подобное когда-то, как часто снится людям их судьба.
Весь день ушел на уборку и очеловечивание жилья. Около зимовья под навесом выросла к вечеру громадная поленница дров. Крыша заново покрылась полосами рубероида, входная дверь обросла ватной обшивкой изнутри, оконца утратили сквозняки, пол — щели. На пол легла общественная, но пожертвованная обществом медвежья шкура, на новенькой полочке водружен общественный, но тоже пожертвованный транзистор. Стол-пень перекрылся чем-то очень похожим на скатерть, нары же вообще выглядели как королевское ложе, на них ушло все мягкое и не рваное, что было в компании. На стене над нарами, на гвоздях расположилось Сашкино оружие, патронташ и бинокль. В небольшом проеме между печкой и стеной соорудили приличный шкафчик для посуды. На полочке, с другой стороны печки встали корешки Джека Лондона и Мамина-Сибиряка — книг, что имелись в компании. Филькины, конечно. Две, какого-то мудрено-философского содержания, Филька оставил себе, хотя не раз подчеркивал, что покончил с книжностью раз и навсегда.
Нечего было и думать разместить всех на ночь в зимовье, и само собой парни полезли на чердак, довольно вместительный, хорошо обшитый по торцам и вполне сохранявший на некоторое время тепло от проткнувшей насквозь железной трубы.
До полуночи слышали Сашка с Катей гогот парней на чердаке да матюговые обороты, но не очень обращали на то внимание, потому что были сами под впечатлением нового, в ожидании нового, будто только теперь должны зажить они по-настоящему как муж и жена.