Когда начались дожди, Франсуа Тибо слег. Мучительный кашель сотрясал его тощее тело. Он харкал кровью. И если бы не Иветта, заботившаяся о нем, он едва ли бы долго протянул.
Лежа в своей холодной конуре, он смотрел, как по запотевшим стеклам одна за другой бегут и бегут струйки дождя. С горечью вспоминалось ему розовое утро весны, в которое он, как победитель, смотрел на непроснувшийся еще Париж. Неужели его книга не возвысит свой голос над миром произвола, бесправия и нищеты?..
Декав не сдавался. Не поладив с французскими издателями, он обратился за границу. Он писал длинные письма и получал короткие ответы: нет, нет, нет… И вот, когда даже он готов был признать себя побежденным, из Голландии пришло письмо. Некий амстердамский типограф сообщал, что издаст, пожалуй, «Рассуждение о свободе человека». Но, предвидя неизбежные убытки, не сможет оплатить труд автора.
Зима прошла для Франсуа Тибо как долгий тяжелый сон. Он уже ничего не ждал, ничему не верил. Единственное, что поддерживало его, — дружба художника и преданная любовь юной шляпницы.
Из Голландии в Париж книга вернулась весной, когда в парках роскошно, празднично зацветали каштаны и в зеркалах версальских прудов отражалось васильково-синее, как глаза Иветты, небо.
Книга была отпечатана на плотной голубоватой бумаге, украшена гравюрой по рисунку Декава и обряжена в переплет из телячьей кожи с золотым тиснением на корешке.
И была она не одна — несколько сотен ее разместилось на складе и на полках книжной лавки книготорговца Гортензиуса у Нового моста.
Старик-книготорговец в круглых очках, похожий на старую добродушную сову, хватаясь за голову, говорил Антуану Декаву:
— Горе мне!.. Честью клянусь: лучше бы мне иметь на своем складе бочонок с порохом, чем одну книжку этого бешеного Тибо!.. Я прочитал ее вчера и не спал всю ночь. Большей дерзости я не видел, а ведь через мои руки прошло столько книг, сколько, сударь, у вас волос на голове! И в их числе были произведения многих весьма беспокойных сочинителей, гостивших, как, например, небезызвестный «патриарх философов», господин Мари-Франсуа-Аруэ Вольтер, в Бастилии… О, сударь, меня трудно удивить! Но такого я еще не встречал. Каждая страница этой бунтарской книги оглушает, как набат!
Декав посмеивался, уткнувшись носом в книгу.
— Мэтр Гортензиус! — сказал он. — Вы известны как бескорыстный служитель просвещения. Вы — как древо познания, обремененное плодами разума в их красивой кожаной скорлупе! Сколько жадных рук потянется к ним!
— Мой бог! Я не стал бы возражать, если бы такие плоды висели не на моих, а на каких-либо других ветках! — ворчливо отвечал книготорговец. — Дунет недобрый ветер и я, как старая яблоня, повалюсь под тяжестью этих плодов!
С неожиданным для его возраста проворством, словно спасаясь от чего-то, он вскарабкался на высокую лестницу, приставленную к книжным полкам.
— Дерзость! Бунт! — крикнул он сверху.
Художник рассмеялся и вышел из книжной лавки.
С утра погода испортилась. Тучи заволокли небо. Моросил дождь. Антуан Декав, не глядя под ноги, шагал по лужам, — спешил к Тибо.
— Франсуа! — крикнул он, обнимая острые плечи друга и прижимаясь щекой к его горячему, влажному лбу. — Радуйся, дружище!
Тибо схватил книгу. Тусклые глаза его загорелись. Он приподнялся с подушек, крикнул звонким, молодым голосом:
— Моя книга!
Друзья обнялись. Тибо не выпускал книгу из рук. Длинные тонкие пальцы его ласкали переплет, бережно листали страницы.
— Читай! — сказал он, протягивая книгу художнику.
Солнце садилось, когда Антуан Декав прочитал последнюю фразу и закрыл книгу.
«Старик книготорговец прав! — думал он. — Это — бунт! Бунт мужественной души, восставшей против неправды, царящей на земле. Это — набат, призывающий людей к борьбе. И это — жизнь. Сама жизнь, — горькая и жестокая, яростная и отважная!..»
Дул сильный ветер, разогнавший к вечеру тучи. Под его порывами тихонько позванивали оконные стекла и, казалось, содрогались стены мансарды, как борт корабля под ударами волн. Красный свет ненастного заката разливался по крышам.
Художник подошел к окну. С чувством смутной тревоги и щемящего душу восхищения он взглянул на своего друга. И невольно вздрогнул. Франсуа Тибо лежал, освещенный отблеском заката, словно заревом мятежа. Изможденное лицо умирающего поэта было прекрасным — строгим, просветленным.