Выбрать главу

Коломбина стоит рядом со стариком, она озирается, будто в лесу, — о ней забыли.

Амо отрабатывает разные номера, то он жонглер, то он партерный акробат. Артисты бродячего цирка помогают ему, подыгрывая, пасуя.

Но пока все увлечены его игрой, подкрадывается верзила с огромным подбородком, сажает Коломбину на плечо, и Амо спохватывается только тогда, когда они уже исчезают за сценой. И тут — Амо испытующе смотрит на Андрея, — тут уже вступает за сценой Шуман, поет Козловский, он умеет голосом передать не только состояние, но и движение, он поет романс Шумана. А на сцене Амо стоит один, неподвижно, все вокруг него гаснет, и исчезают фигуры бродячих циркачей. Действует только голос. Мы передаем его в записи: «Во сне я горько плакал, мне снилось, что ты умерла…»

— Ну, на сегодня хватит, Рей, продолжение последует, но в другой раз. Рей, плачу за обед я, вы сегодня мой гость, нет, нет и нет, только я.

Мы уже на улице. Амо попросил по дороге завести его к художнику-декоратору. Я задаю вопросы, убеждаю Гибарова продлить свой рассказ.

— Уйдя в рейс надолго, там наверняка, испытывая потребность в нашем общении, захочу многое доузнать, а вы, как на грех, будете так далеко. На расстоянии смогу расколдовать лишь воспоминания, шифр наших бесед, так что, Амо, не скупитесь.

— Хорошо, но пеняйте только на себя, если я уморю вас подробностями, для меня-то часто соль именно в них. Вы же знаете, как стремлюсь миниатюрами создать определенное, духовное, что ли, пространство в небольшом помещении. Различия между сценой и манежем разительны.

Действие, как вы видели, развивается вроде б по давним мотивам, донельзя знакомым, но тут же проступает свой, особый ход его, вспыхивают зигзаги моей собственной жизни, и мне крайне важно, что и как распахнется наново перед зрителем.

О зрителе, признаюсь, я мечтаю как о партнере. И вот какое-то время для меня ни с чем не сравнимо было предвкушение встреч с теми, кто приходил на представления из моей родимой — тут уж никуда не денешься — Марьиной рощи. Часто я, по просьбе самых разных ее обитателей, оставлял контрамарки в старом цирке на Цветном бульваре, в их просторечии — Цветбуле. Когда завершается работа на манеже, разгримировываясь, принимая душ, переодеваясь в свою цивильную одежку, порой жду, как вот-вот появятся марьинорощинцы. Что-то каждый из них скажет мне?

Меж тем мы проехали центр, выбрались на Садовое кольцо, я вел машину неспешно, мы попали в обеденный поток.

— И возникают хитроватые или простодушные, лысые или густогривые старики, робковатые, сухонькие или толщенные, хрипловато-наглые или неожиданно писклявые верзилы.

«Ты же помнишь, Амо, меня еще молодцом, в усах, закручивал я их кверху, как при старых нэповских порядках. Для представительности. Теперь вишь какие сивые и вислые. Ко мне в ту пору шастали не только бабки с тазами для варенья, а настоящие цыгане, теперь такая их порода чистокровная и перевелась, одни имитации-подметации фигуряют в театре. Цыгане тащили громкую, крупную посуду медную, тазы там, котлы увесистые. Ты ж торчал в дверях моего полуподвала, разглядывал все приблудное хозяйство и какие паяльные выкрутасы я выделывал, ведь тоже латать такие посудины надо было с выдумкой».

Старик с бугристым лицом, будто припорошенным сизоватой пылью, пытался еще хорохориться, разогнуть свою сутулую спину и тихо тарахтел:

«Не я ль, Еремей, показывал тебе фокусы-покусы, рази не я? Может, я-то и запустил тебя в цирк, вон какие афишенции теперь отгрохали. На весь большой глянцевитый лист с простыню длиной, ты-то на нем малёхонек, без представительности, мальцом так и остаешься, как в натуре, аж жалость прошибает, хоть у тебя рот на той простыне закручен на улыбочку…»

Выслушав мой ответ, сидя на самом краешке стула в артистической уборной, он покрутил кочанной головой и разочарованно произнес:

«Неужли ж ты так долго учился всей дребедени, чтоб только откалывать свои шутки на канате, на трапециях, с палкой, ну, хорошо, с першем на лбине?!»

А другой посетитель, опираясь на толщенную трость, басил, будто вещал из бочки. Он уже сменил бывшего лудильщика, развалясь на стуле, как в кресле.

«Я ж, ни кто другой, чинил-перечинил твои дрянненькие ботинки школьные, мать уважил твою, да не раз. Больно быстро ты все насмарку пускал, колготился по всей округе, шастал по всему городу, а я обновлял за гроши, брал и полбутылки. Закладывал я сильно, теперь что уж, завязал. Но подкинь рублишко от твоих щедрот, тебе-то рублик вон как легко выдается. Крутанул ты вперед головой, назад спиной, побегал на канате — и на тебе зарплату-приплату шутовью… Дай лучше трояк, помяну то времечко, ведь давным-давненько моя баба не пускает меня ж до пенсионной копейки…»