Литературная речь в старину, возможно, была свободнее в синтаксическом отношении и допускала обороты, сплетающие как бы разные потоки или пласты бытия. Идея сочленения букв и слов, может быть, всего очевиднее представлена в книжном орнаменте, который не только украшен, но весь увязан и перевит, где звери сцепились хвостами и люди наткнулись на сабли, закручивая единую линию в растительный лабиринт, который своей непрерывностью возбуждает желание заново описать эту цепь, то есть связать ее взглядом, - и все это вяжется свыше сакраль-ным узлом заставки, сплетающим начальные фразы с названием и оглавлением в большую общую букву со множеством завитушек и ребусов, требующих расшифровки - прочтения. Тогда лучше чувствовали и больше помнили, что, читая, мы сопрягаем "аз" и "буки" в связно растущую речь, и, упиваясь ее витвьем, уже от рисунка букв впадали неудержимо в словесную витиеватость, которая так естественна для книжного языка, более связного и продолжительного по сравнению с разговорным, что и получило акцент и осознание в орнаменте. Раньше мне представлялось - в орнаменте на нас словесные образы лезут, а теперь я вижу, что сильнее в нем лезет их речевая связь.
...Прибавлю в доказательство осень, вторгшуюся в лето с массой неудобств и загоняющими дождями. И тучи, обложившие дымом, невольно наводят на мысль, что в позднейших этюдах пейзаж - прозаический и живописный утратил значение зрелища, которое хорошо б возродить, наподобие старинных баталий, где солнце с факелом в руках поднималось над степью и освещало сцену, как днем.
21 июля 1968.
...Еще пришло ощущение, что эта бездна дерева, бревнистость Древней Руси соотносится с духом народа и характером нашей истории по цвету и на ощупь - сочетание угловатости и круглоты, вещественность телесная, теплая, но не слишком долговечная, расслаивающаяся, выгорающая дотла, до пустого поля, и вновь растущая, как трава, по сравенению с камнем европейского средневековья наша деревянная древность ближе к живому нутру, бесформеннее и ненадежнее, мало уцелела, не заботилась о накоплении, пробелы, невыявленность замысла, всякий раз заново, пусть и на старом месте, расплывчатые черты, лишь кое-где в океане бревна вдвинуты каменными островами соборы, Иван Грозный, Нил Сорский, посреди невнятных песен, лицо довольно аморфное, неопределенное, готовое принять первый попавшийся образ, топорное и нежное вместе, мечтательное и тупое, лишенное четкости, вспомним Кавказ, чекан по металлу, очерченность гор и горцев, ястребиный нос, острие усов и бровей, острые пряности, перец, и деревянная наша еда - каша, которую не испортишь, все воспримет, усвоит, финны, греки, татары, варяги, французский жаргон, Петербург, как масло, растворяются в каше, не теряем бесформенности, не гонимся за чистотой крови, переваривая любое добро, и нос картошкой, скулы косяком, сойдет, авось, Сократ в лаптях, мудрец под простеца, и в красоте древесная стертость, твое струящееся, растекающееся под взглядом лицо, как пейзаж, сероватое дерево, на фоне жухлого неба, в древесине тяжесть и легкость, воздушность линий, волокон, душевность, непостоянство, не то что камень, и это городское гнездо, сплетенное из бревен с навозом, которым устилали дворы, подгребая, материнским тряпьем, укроешься с головкой, и мягко, тепло на той мостовой.
- Но малые слова благодарности вы бы сказали России, не сейчас, а лет через сто, через триста, из вашей удаленной, свободной и к тому времени, пусть, процветающей и благополучной Европы, на то хорошее, что видели у нас иногда, или читали, встречали? Хоть два слова...
- Не знать и забыть.
Приятно, когда вдалеке кудахчет курица, мычит корова - голоса мирного мира. В сущности, уже август. В вещах проступает августовская чернота. Днями светло и жарко: самый разгар. Но присмотреться - тени вечером темнее, мрачнее, да и в полдень в зрелой листве, в лазури раскину-та сеть какого-то черноватого тумана, дурмана, и воздух чуть что, кажется, поплывет кляксами. Не осенью или зимой, а именно теперь, в августе, кладет начинку в вещах червоточинка смерти. Дело сделано, плод заложен - в августе.
27 июля 1968.
...Вокруг очень ругаются, решая задачу, кто на войне командует авиацей,
- И мы сразу меняем направление и идем бомбить!..
- ужасно кричат, спорят, как всегда по пустякам, и трудно писать под эту диктовку. И если мы будем и дальше так продвигаться, то скоро наступит зима. Та самая зима, к которой я не успел приложиться в прошлом году. Очень маленьким стало понятие - год. Иногда почему-то ужасно хочется молока. Цельного и чтобы много. Ничего, потерпим, и дальше потерпим.
- Видно, она из барской семьи. Из такой, что и цедить нечего.
- Фамилия ему позволяет врезаться в хорошее общество.
- И тебе дадут без звука.
Нужно быть все же признательным своему желудку. Мы тут развлекаемся и ни о чем не думаем, а он переваривает и днем и ночью, обеспечивая наши потребности. Мог бы болеть, капризничать, сказать "будет с меня", но он работает, кормилец, и не выходит из строя.
Вспоминайте, глядя на людей, о недавнем их рождении, детстве или о близкой кончине - и вы полюбите их: такая слабость!
...В Бабеле проявилась общеписательская, быть может, черта - не наблюдателя только, но тайного соглядатая. Всю жизнь он подсматривал "в щолочку" в ожидании интересного казуса. Авторская позиция его всегда со стороны, в стороне от экзотических сцен, подбираемых в каком-нибудь мусоре, чем и вызваны скрытность взгляда, незаметность его биографии. Какой, собствен-но, может быть взгляд у человека, всецело погруженного в розыски необыкновенных вещей и сюжетов, затерянных среди хлама, - биография не живущего, но прикомандированного к жизни лица (писарская должность в Конармии ему очень подошла), встревающего в любую среду, обстановку - без предрассудков. Шпион от литературы, в быту подсмотревший невидаль, деклассированный лазутчик, снимавший комнату у наводчика для своих "Одесских рассказов". Национальность инородца тоже ему подошла.
Бывший солдат - журналисту:
- Я кровью за это платил, а вы писать хотите?! Неописуемость жизни. Бесстыдство литерату-ры, всюду сующей нос. Как - о крови - пером?
- О животных бы рассказывал! Рассказы о животных никому не повредят.
- Верблюд! До чего некрасивая животная, а вот мясо - вкусное...
Узнал новость о волке. Волк, выясняется, имеет привычку хватать лошадь за хвост.
- Лошадь - что ей характерно? - бегит. Волк - кидается. Когда же он видит, что слишком он легкий, чтобы ее удержать, он ест землю - килограмм пятнадцать, двадцать. Накушавшись - опять кидается. Потом, после охоты, волк всю эту землю дочиста вырыгивает.
Что за чудо эти звери!
- И кто бы мог подумать, что такое одичавшее, кровожадное существо так липнет к человеку!
Это о коршунах - Ваське и Катеньке, таскавших в лагерь курятину. Воробьев они лопали прямо с перьями.
- Сидят красавцы, глаза голубые!
И заяц, прибегавший на звук гармошки, и медведь, спасший девочку, дочку опера, упавшую в реку, и незаслуженно убитый, когда нес ее в лапах отдать. - Все лезет к человеку!
- И потом та собака мне ночью во сне приснилась: вот с такими глазами!
(Собака, которую съели)
- Она калории никуда не расходует.
(О кошке)
- Вот ее в сапог посадить - и пусть сидит!
(О кошке)
- Но нам же интересно: раз она в руках побывала, так не должна бояться!..
(Мышь)
- Поймали под рельсой. Энергичная и вонючая ласка!
- Корова дулась-дулась. Пусть, говорят, скушает живую лягушку. Даем. Проглонула, только облизывается. И все сошло. Хошь - на клевер. Хошь - на люцерну.