Выбрать главу

И обними меня в последний раз.

Друзья укроют мой труп бушлатиком,

На холм высокий меня взнесут

И похоронят меня в земле промерзш(и)ей,

А сами песню запоют.

А ты не будешь стоять у ног покойника,

Глаза батистовым платком утрешь...

Не плачь, не плачь, любимая, хорошая,

Ты друга жизни еще найдешь.

Идут на Север срока огромные,

Кого ни спросишь - у всех указ.

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые

И обними в последний раз.

Начнем с конца. Белый, струганный гроб больше похож на ладью и более подходит человечес-кой смерти, чем кондитерские изделия столичных похоронных бюро. В бюро у гроба делают рюш, как у торта. В лагере всё лапидарнее, проще, законченнее. Серьезнее наконец. И равнодушная лошадь с телегой, и благодушный конвойный, плетущийся за гробом в качестве провожатого, поотстал немного, замешкавшись, то ли по скромности, для приличия, то ли ему в самом деле не до того. Ничего более достойного и правдивого в обряде похорон мне не доводилось встречать. И как хорошо: из-за железных ворот, из-за проволоки - в ельник - на волю...

- Лечебный корпус санаторного типа.

- Врач взойдет, намордник наденет и режет животяру.

- Пришли к нему разные врачи и хирурги и говорят: не по нашей линии.

Брезгливо:

- А трусы вы не снимайте. Я грыжу и так прощупаю.

Женский медперсонал. Вольняшки. Умывальник на каблучках. Сюрреалистический шкафик. Прихорашивается - как на смотрины. Семенит. Туфельки. Носик. Титечки - носиком. Модница. Независимый вид. Дымные взоры халатников. Скукоженных мужиков. Не вожделение - зрелище, вроде кино или цирка.

- Смотри: мини-юбка!

Но медсестра - на этих мощах - распаляется. Похвасталась больному (с каким-то садизмом):

- Пройдешься под этими взглядами днем - туда, сюда. И - под мужа!..

Пишу тебе из больницы, где нахожусь уже несколько дней. Место тихое, похожее на канику-лы, в миниатюрной упаковке, отчего и почерк у меня, смотрю, становится мельче. Микроклимат.

Не писал тебе раньше под впечатлением переезда. Или за пять лет я стал таким впечатлитель-ным, что ничтожные перемены разрастаются обвалом сознания, или на самом деле это так огромно, оглушающе - переход в соседнюю зону, где за двести метров все уже по-другому?.. Озадачивает, однако, не так другая действительность, как возможность ее присутствия рядом с тобой, с перспективой ступить шаг и оказаться в новой реальности, столь же замкнутой в себе, правомочной, как и мысль о множестве миров, подтверждаемая со страшной внезапностью... Тем отраднее было получить от тебя открытку сегодня утром. (Вот видишь: письма всегда вечером, а тут утром, точно солнце восходит здесь с другой стороны.) Тем отраднее - что, попадая в иное измерение, что ли, человек ощущает себя потерянным перед этой открытостью жизни, которая, пока повторяется, кажется невероятно устойчивой и вдруг обнаруживает способность теряться в тысяче мельчайших случайностей...

8 сентября 1970.

Исторический колорит, позволяющий воспринимать эпохи и страны локальным, монохром-ным пятном, в виде, допустим, восемнадцатого столетия или итальянского Ренессанса, не исключено, создается благодаря четкой границе, проведенной в географии-хронологии довольно-таки условно. А вот провели - и видим: Италия, Ренессанс. То есть - зона. Контур ее совпадает с горами и реками, веками и десятилетиями, перетекающими естественно из одного в другое, размытыми физически, но в сознании тот контур не смоешь, хотя в сущности какая разница, на двадцать лет раньше ли, позже ли родился и умер Державин, и так ли уж важен рубеж между итальянскими и французскими Альпами? Но Альпы! но восемнадцатый век! - и не сдвинешь с места, ставшего вместилищем времени, которое в свой черед обрамляется, умещается только так и тут, никуда не колеблясь, безжизненно, - пятном цивилизации, зоной страны и эпохи: от сих и до сих!

Человек в тюрьме наиболее отвечает понятию человека. Это есть, так сказать, естественный человек, самый натуральный. По той простой причине, что в тюрьме он отделён, разделён. Что там, за решеткой - свобода...

- Никак не вырвусь на свободу - кумысу попить!

Трое с носилками. На носилках труп в простыне - ясно просвечивающий. Девушка отрави-лась. Несут: сзади - надзиратель, и две зечки-бытовички впереди. Одна - в больничном мини-халате, страшно испитая, в деревенском платочке, крестится левой рукой. Вторая - толстенькая, принаряженная, накрашенная, пьяно голосит на всю зону: - Хоть бы мужчинским духом подышать!..

Обе хохочут. Всего нормальнее в этом шествии - просвечивающий труп в простыне.

Умирающий за неделю до смерти у другого умирающего украл очки.

Маньяк - из долгосрочных больных: каждый вечер должен, хоть одним глазком, посмотреть на покойников в морге. Особенно - если привозят свежеумершего.

- Если я на них не посмотрю - они мне во сне являются!

Может быть, мертвые потому нас пугают, что, кажется, зорко подсматривают за нами из-под приспущенных век. Поэтому специалисты могильщики, санитары, служители крематориев, моргов - именуют их непочтительно "жмуриками".

Служитель морга, потрошитель, долгосрочник-заключенный - Коралис. Аккуратный и черный старик из Литвы. Одинокий. Отдельная коечка в сторонке. Никто не желает спать рядом с Коралисом. У него колорит средневекового палача: смесь страха, уважения и какой-то преиспод-ней гадливости. Не человек - дуборез. Он продался за диету. Отпив спирт, выданный от трупного яда, что-то поет неразборчивое в своей мастерской. В свободные часы иногда штудирует одну и ту же книгу - так не бывает в жизни: Коралис читает "Ад" Данте...

Его не любят еще за то, что у своих же товарищей мозги он зашивает вместе с кишками - в живот. И однажды хотели бить за украденную с мертвеца рубаху.

У ботинок Коралиса - инфернально черных - ярко оранжевая - какой не бывает - подкладка.

Дни стоят прекрасные, и я провожу их сплошь на дворе, на скамейке, любуясь одним и тем же кустом деревьев, сквозь который уже начинает просвечивать реденький горизонт, и эти деревья похожи на японский букет в две или три веточки, то струящийся солнечным дымом, то служащий сетью луне, неправдоподобно большой и розовой, и длительность жизни с утра до вечера укладывается в один вздох.

...Как давно это было! Еще не заря, но заря зари, предварение. Еще не было Рождества, Благо-вещения. Ничего не было. У двух бесплодных стариков родилась Дочь. Исток нового времени. Сияние, первый свет в недрах ветхого храма. Слабый зайчик будущего чуда, плескавшегося покамест в домашней, не подозревающей еще ни о чем, младенческой естественности. Какая мягкость краски понадобится для этой сцены?

Почему новая эра имеет дело с младенцами? Никогда не было столько детей. Невинность и мысли о будущем как-то сплелись. Впервые - так много о будущем. Впервые - изобразитель-ным символом, наравне с главным распятием, стало дитя, а раз дитя, то и мать, и мать - дитя. И всё к дитю припадает, так и не повзрослев.

Навряд ли это - история, будущее историческое. Они-то всегда свысока, снисходительно смотрят на ребенка, зная наперед, что выйдет из тех шагов, которые делаются во тьме неведения и для того, кто их делает, вроде бы никуда не ведут. Будущее смеется над прошлым, имея в руках всю карту-раскладку судьбы, которую действительность не видит, не понимает, предоставленная двигаться ощупью и жить сначала и заново, в чем мать родила.

Здесь же Младенец - как будто не в прошлом, а впереди, в перспективе, не росточком истории, но вечностью, Рождеством Богородицы, непрестанным напоминанием, что в Боге не затухает Дитя.

21 сентября 1970.

Живу словно на необитаемом острове и читаю мифы и сказки Океании. Они засасывают меня, как болото, полное прекрасных возможностей. Вот начало одной - из Новой Каледонии. Оно напоминает детский рассказ о карликах, у которых было много дела. И кроме того похоже - на нашу жизнь.

"Вождь Туо расчищал валежник вокруг своего дома, отбрасывал сор в одну сторону, отбрасывал в другую. Он подумал: "Что бы мне сделать, чтобы поесть мяса? Сделаю-ка я силок для птиц".

Он лег спать, а утром начал плести веревку. К вечеру он сделал силок, пошел и поставил его на большом фикусе. Потом вернулся домой, покурил и лег спать. Он спал, до света, а утром встал и пошел проверять силок. Там он увидел двух крыланов. Туо взобрался на фикус, распутал их, отрезал им лапы и крылья и сбросил крыланов вниз. Потом он спустился, поднял их и отнес своей матери. Мать взяла копалку и вырыла два клубня ямса и два клубня таро, завернула крыланов в листья и сунула все это в горшок. Она стала готовить на печи и нюхала пар, чтобы узнать, когда еда будет готова. Потом она достала еду: вот один крылан для вождя Туо, вот один для нее - его матери, вот один клубень ямса и один клубень таро для вождя Туо, один клубень ямса и один клубень таро для матери. Так они ели, пока не съели все. Они покурили и пошли спать. Утром вождь Туо встал и пошел проверять силок.