Я хочу выделить здесь лишь один мотив – мотив певческого соревнования внутри оперы вагнерианского рода, сталкивающий европейское холодное искусство и русскую природную страсть. Первый тип закреплен за искусной певицей, фригидной красавицей Еленой, которая становится натуралистическим воплощением поющих автоматов, но лишена по воле автора их сладостной силы. Ее пение – дань искусству как мертвому, бездушному, механическому умению, и сама она обретает свой высокий хрустальный голос после потери ребенка и «женской» операции (= стерилизации), произведенной искусными западными хирургами, которые превратили ее в «бесполое существо». Тогда «в пении она достигла чуть не птичьего мастерства» (20). Подобное описание нечеловеческих свойств голоса асексуальной Елены приближает ее (правда, в гендерном перевертыше) к итальянским кастратам. В Европе Елена находит не только свой новый хрустальный голос, но и свою искусственную, «фарфоровую» красоту и нового мужа – немецкого дирижера. Она далека от всего русского. Елена Савицкая – «серебряная фея» (14), «в ней самой есть что-то от тумана германских лесов и шотландских озер»; ее «фарфоровая маска лица», «застывшая мимика», «эмалированная маска красоты» и принимаемые ею «ледяные ванны» делают ее «холодной певицей» (62). Таким образом, эта буквально асексуальная, замороженная красавица с высокой певческой техникой – совершенный продукт западной – немецкой – цивилизации. Ее партнер по сцене Андрей Берлога обвиняет ее в том, что она «влюблена в красивых мертвецов», в старую классику (62). Описание ее пения в романе всегда технично: «Головные ноты идеальны, трель безупречна, нюансировка не оставляет желать лучшего, в финале второго акта наша несравненная дива, по обыкновению, восхитила публику изящным pianissmo своего серебряного до» (64–65). Ей под стать и другая красивая женщина в романе, Настя, тоже плохая певица. Голос у нее маленький, «опрятненький – перочинный» (88), ходит по сцене «куклой поющей», «нотки свои выводит, ручками разводит, глазками хлопает и бедрами такт считает… Манекен! Автомат! Фигура из “Сказок Гофмана”!» (90)[184]
Елена, как и другие певцы старой школы, не может спеть новую оперу адекватно, только неотесанные природные таланты на нутряном порыве способны справиться с необычными гармониями: молодая певица Наседкина и бывший бурлак Берлога. В их русском певческом таланте Амфитеатров подчеркивает живое и органическое, вплоть до неспособности подчинить и сохранить его.
В мужчине, главном герое романа Андрее Берлоге, воспринятом современниками как образ Федора Шаляпина, голосом ведет (и выражается) оргиастическое стремление к свободе и саморазрушению, подкрепляемое алкоголем, дионисийским опьянением, музыкальным экстазом; это воплощено и в облике Берлоги, и в его манере пения. Амфитеатров описывает дикое, «не то цыганское, не то хохлацкое, измятое лицо» героя с немножко безумными, усталыми от частых экстазов глазами, которое «одинаково способно короткою игрою мускулов превратиться и в маску дьявола, и в лик архангела Михаила» (15). Его «львиная натура» (16) знает бурные вдохновения и холод ужаса. Он перевернул все традиции оперного пения и даже заставил публику позабыть, какой, собственно, у него голос и какое его амплуа. У этого «примо баритоно абсолюто» семипушечная глотка. «Широко, мощно и страстно лился голос Берлоги странными речитативами, который всякий другой исполнитель, не он, сделал бы скучною гимнастикой интервалов. Правоверные рецензенты-классики с ужасом и любопытством считали еретические ноны и децимы, которые бросал им в пространство зала великий певец в быстром страстном разговоре певучими нотами. Это было – как жизнь, как живая речь: взвизг и бурчание гневного спора, стон и плач негодования, гордая декламация победного исповедания веры, красота пылкого слова с откровением трибуна, шипящая тайна и шепот пропаганды, с угрюмой оглядкой на врага» (316).
Даже в лексике Амфитеатров использует стереотипы, принятые для описания пения Шаляпина. Ежегодник императорских театров рисует Шаляпина как выражение грубой животной силы – без полутонов[185]. Николай Ходотов, актер Александринского театра, считал, что Шаляпина во многом сформировал и научил «с голоса» своеобразный драматический актер с изумительным тембром Мамонт Дальский, чью ритмику и силу голоса Ходотов сравнивает с гибкостью и эластичностью хищного тигра. Дальский тренировал Шаляпина в особой – разговорной – ритмической фразировке, учил модуляциям голоса с динамикой перехода от пьяно к пафосу, упирая на «простоту»: «Разверни на правду, правду всей ширью – не вой и не бери ревом»[186].
184
Возможно, это резко отрицательное отношение к певческой школе – результат собственной практики. Амфитеатров описывает, как его учительница душила всякое стремление к открытому и свободному пению, так, по ее словам, – вульгарно, неблагородно – только мужики поют. Чтобы красивее и легче взять верхнюю ноту, она рекомендовала «Сожмите горло», не дозволяя фальцетного звука. «Нелепая погоня за густым закрытым звуком через сжимание горла ‹…› имела плохие последствия» (
185