Выбрать главу

Таких произведений Берггольц написала довольно много, и удивляться этому не приходится. Удивительно другое – как удалось ей создать в невероятно трудных условиях (может быть, и благодаря им) значительные произведения. Готовя к публикации стихи, впервые прозвучавшие по радио, О. Берггольц изменяла отдельные строфы, строчки, некоторые строфы опускала. Эти изменения весьма поучительны. Главное же, погружаясь в эти материалы, видишь, как соседствовали они со сводкой Информбюро, выступлениями бойцов, передачей с борта крейсера, – и тогда стих начинает звучать в контексте своего времени.

Сама Берггольц понимала, что ее речи и стихи жили во времени и служили ему: «Я счастлива, что и мне выпала честь принять участие в этой неповторимой, непрерывной, честнейшей беседе воинов и тружеников Ленинграда, что очень многие мои стихи были написаны для радио, для Большой земли, на „эфир“, для своих сограждан». Берггольц и в своих очерках, и в стихах не избегала говорить о самом страшном. Вспомним, например, ее рассказ о десятилетнем мальчике, оставшемся сиротой, без обеих рук и ноги. Затрагивая такие темы, нельзя было обращаться к громким словам. «Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас не страшно. Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас безразлично», – говорила Берггольц. И ленинградец, знавший все блокадные тяготы, понимал: то, что говорит сейчас Берггольц, она сама пережила и переживает. Ее размышления о будущем суде над военными преступниками, еще обстреливающими город, воспринимались как уверенность в близком освобождении.

В передачах, особенно тех, что шли в эфир, приходилось учитывать военную обстановку – эти передачи могли слышать и немцы, хотя в целом о положении в городе враг знал, потому взвешивали каждое слово. Характерна, например, редакторская правка во втором «Письме на Каму». Берггольц написала: «Это гимн ленинградцам, опухшим, упрямым, родным», а прочла по радио иначе: «Это гимн ленинградцам, исхудавшим, упрямым, родным». В другом стихотворении по тем же причинам строчка «Мы готовились к самой последней борьбе» была прочитана так: «Мы готовились к баррикадной борьбе». И в том и в другом случае характер правки вполне определенный, возможно, связанный с требованиями цензуры.

Из стихов и поэм Берггольц человек будущего может узнать все реалии той страшной зимы. Эта поэзия не только правдива, она конкретна: «Я говорю с тобой под свист снарядов»; «Теперь в него стреляют, прямо в город»; «Моя подруга шла с детьми домой, они несли с реки в бутылках воду»; «Бедный ленинградский ломтик хлеба, он почти не весит на руке»; «Под артобстрелом ты идешь с кошелкою в руке»; «Завернутое в одеяло тело на Охтинское кладбище везут»; «Как беден стол, как меркнут свечи». Бытовых подробностей в стихах много, и все же вряд ли можно сказать, что Берггольц была певцом блокадного быта. Этим она бы слушателя – такого слушателя, который знал ее голос, ждал его, – не завоевала. Конечно, подробности были важны, они убеждали – все так, все точно, все это о нас. Но еще важнее для слушателя оказалось, что все это было и о себе, слушатель понимал: с ним говорит такой же ленинградец, прошедший все блокадные муки.

Многие стихи О. Берггольц – подчеркнутое размышление вслух, она именно говорила стихами, и в этом была причина успеха ее поэзии у людей, которых блокадная зима лишала возможности читать: не хватало сил, «в глуши слепых, обледенелых зданий» берегли лучину. В этих условиях О. Берггольц повторяла: «Я говорю с тобой»; «Я должна, мне надо говорить с тобой, сестра по гневу и печали». Ленинградка, «сестра по гневу и печали», знала не только голос О. Берггольц, знала (из ее же стихов), что поэтесса выросла за Невской заставой, что у нее в Москве сестра, что «далеко на Каме тревожится, тоскует мать».

Это были не просто выступления литератора, но женщины, познавшей горечь потерь: «Какие ж я могла найти слова – я тоже ленинградская вдова». В тридцатые одна за другой умерли две ее дочери. Затем во время репрессий «исчезли» многие близкие, в том числе бывший муж, талантливый поэт Борис Корнилов. О. Берггольц обвиняли… в подготовке покушения на руководителей партии, в том числе тов. Жданова. Наконец, следствием полугодовой отсидки (с 14 декабря 1938 по 3 июля 1939-го) стала потеря будущего ребенка и невозможность материнства. Так что безмятежная молодость давно осталась позади. Поэтесса к началу войны уже была человеком трагической судьбы. Можно сказать, что свою блокадную поэзию, свои радиоречи Берггольц выстрадала, и потому они – больше, чем факт литературы. Она говорила «по праву разделенного страданья», и эти ее слова можно было отнести не только к бедам, пришедшим с войной и блокадой. В ту пору о страданиях и тем более о сострадании предпочитали не говорить, даже трагедия обозначалась как «оптимистическая». По-другому звучал голос Берггольц.