Мария Григорьевна рассказывала о своих товарищах, которые дежурили на крышах, тушили зажигалки, ходили за водой на Фонтанку, о тонмейстере Д. Воробьеве, попросившем ее принести немного теплой воды. Петрова растопила снег и принесла воду, но Воробьев уже был мертв. Все это – горькая правда о блокадной жизни. И все же М. Петрова говорит: «Я вспоминаю ту блокадную зиму… как счастливое время… Даже странно – мы и голодали, и холодали не меньше других, и каждый день большое человеческое горе обступало нас со всех сторон, а мы вспоминаем об этом времени с каким-то высоким светлым чувством». Это чувство было рождено блокадным братством, уверенностью, что твое дело нужно людям, жизненно необходимо для них.
Пожалуй, именно война дала М. Г. Петровой ответ на ее сомнения – правильно ли она сделала, отказавшись от сцены, став артисткой радио. Да, она стала артисткой невидимой, почти не знала шумных аплодисментов, но в 1941 году, когда, казалось, ушли в безвозвратное прошлое нежные Дюймовочки, Петрова начала читать сводки, стихи, фронтовые корреспонденции и почувствовала, что ее слушает весь Ленинград. Голос Петровой не изменился с годами, но в блокадные дни он стал суровей, резче. Артисты и дикторы стремились к тому, чтобы слушатели не заметили их усталость, нервное напряжение. Делать это было очень трудно – в каждой семье погибали близкие, умирали товарищи. Но тот, кто в шесть утра подходил первым к микрофону, знал: город ждет, ему важна сама тональность передачи. Нужно было приободрить людей, поддержать в них волю к сопротивлению. И артисты, и дикторы старались заглушить собственную беду и горе. Порой, правда, слушатели говорили о Доме радио: «Там, наверное, тепло, светло, раз у них хватает сил так говорить». А политрук Дома радио М. Г. Петрова дежурила на крыше, вытаскивала раненых из-под развалин соседнего дома, делилась с товарищами кусочками жмыхов. В ее записных книжках 1942 года записано: «Дежурство по штабу»; «Дежурство в диспетчерской»; «Выступление на торпедных катерах».
Мария Григорьевна была одной из легенд ленинградского радио и покинула его, а потом и ушла из жизни, когда ей было далеко за восемьдесят (1992). Но ее молодой голос слышится мне с довоенного детства, а еще с того разговора, который мы вели уже в конце шестидесятых в ее (и художника Ярослава Николаева) доме на берегу Невы.
Необычайной была среди ленинградцев популярность и другой артистки Радиокомитета – Нины Александровны Чернявской. Муж ее погиб на фронте, мать и сын умерли от голода. А она продолжала читать. Порой ее низкий голос звучал трагически, но очень скоро артистка поняла, что в микрофон нужно говорить «внятно и обязательно бодро». В этой бодрости не было какого-то наигрыша. В ней чувствовались твердость и воля. Звонкий мальчишеский голос Петровой и тяжеловатый, очень характерный голос Чернявской дополняли друг друга. Когда Чернявская вспоминала, как пережила те дни, первые ее слова были о товарищах: «Мне посчастливилось встретить много хороших людей в блокаду. Беда не раскидала нас тогда, а сблизила. У всех было много общего горя».
Нина Александровна называла имена, о которых уже сказано на страницах этой книги, а еще – своих слушателей. В передачах цикла «Чтения с продолжением» артистка читала повесть Ванды Василевской «Просто любовь». Корреспондентка Е. А. не раскрыла своего имени, писала она и о повести В. Василевской, и о своем горе: «За что мы, женщины, так страдаем? За что я должна была потерять в эту войну мать, мужа, брата?» Понятны переживания самой Чернявской, получившей это горькое письмо. Ведь ее собственная боль не утихала…
О тогдашнем репертуаре артистки, о воздействии ее выступлений на слушателей можно судить по стихотворному посланию фронтовика Т. Лобанова:
Вот еще одно свидетельство очевидца: «Литейный мост, набережная. Не доходя до Летнего сада, я услышал негромкий голос, но я не мог понять, откуда, вокруг не было людей. Я остановился, прислушался. Я слушал, и мне казалось, что этот тихий голос чем-то мне знаком. И не только голос, но и слова. И это было самое удивительное. Я знал эти слова: „Лошади были давно готовы, а мне все не хотелось расстаться со смотрителем и его дочкой. Наконец я с ними простился; отец пожелал мне доброго пути, а дочь…“ „Станционный смотритель“! Надо мной на уровне второго этажа чернел радиорупор, и оттуда Нина Чернявская шептала „Станционного смотрителя“. Я знал, почему она так слабо шепчет: в Радиокомитете не хватает энергии. Я дослушал до конца и потом пошел домой, и думал, что, наверное, „Станционного смотрителя“ слушал не я один. И я стал думать о людях, которых знал до войны и которые, если они еще живы, слушают Пушкина…» 40