У Сони начинают дрожать губы, она смотрит то на одного близнеца, то на другого, а ее розовый язычок, невольно высунувшись, начинает нервно облизывать пухлую нижнюю губу – ведь язык как бы обладает своим собственным разумом, не желающим подчиняться закону. И тогда Стивен, мой старший сын, протянув через стол руку, нежно касается указательным пальцем губ сестренки.
Я могла бы сформулировать близнецам то, чего они не понимают: все мужчины теперь выступают единым фронтом в том, что касается школьного обучения. Однонаправленная система. Учителя говорят. Ученики слушают. Это стоило бы мне восемнадцати слов.
А у меня осталось всего пять.
– Как у нее обстоят дела с запасом слов? – спрашивает Патрик, мотнув подбородком в мою сторону. И тут же перестраивает свой вопрос: – Она его расширяет?
Я только плечами пожимаю. К своим шести годам Соня должна была бы иметь в своем подчинении целую армию из десяти тысяч лексем, и это маленькое индивидуальное войско мгновенно строилось бы и вставало по стойке «смирно», подчиняясь приказам ее все еще очень гибкого и восприимчивого мозга. Должна была бы, если бы пресловутые школьные «три R»[2] ныне не были сведены к одному: самой примитивной арифметике. В конце концов, как ожидается, в будущем моей подросшей дочери суждено всего лишь ходить в магазины и вести домашнее хозяйство, то есть играть роль преданной, послушной долгу жены. Для этого, разумеется, нужна какая-то самая примитивная математика, но отнюдь не умение читать и писать. Не знание литературы. Не собственный голос.
– Ты же специалист по когнитивной лингвистике, – говорит мне Патрик, собирая грязные тарелки и заставляя Стивена ему помогать.
– Была.
– И есть.
Вроде бы за целый год я должна была бы уже привыкнуть, но иной раз все же слова как бы сами собой вырываются наружу, прежде чем я успеваю их остановить:
– Нет! Больше уже нет.
Напряженно слушая, как мой счетчик тиканьем отсчитывает еще четыре слова из последних пяти, Патрик хмурится. Это тиканье гулким эхом, точно зловещие звуки военного барабана, отдается у меня в ушах, а счетчик на запястье начинает неприятно пульсировать.
– Довольно, Джин, остановись, – предостерегает меня Патрик.
Мальчики тревожно переглядываются; их беспокойство понятно: они хорошо знают, ЧТО случается, когда мы, женщины, выходим за пределы разрешенного количества слов, обозначаемого тремя цифрами. Один, ноль, ноль. 100. И это неизбежно произойдет снова, когда я произнесу свои последние за этот понедельник слова – а я непременно скажу их своей маленькой дочери хотя бы шепотом. Но даже эти несчастные два слова – «спокойной ночи» – не успевают сорваться с моих губ, ибо я встречаюсь с умоляющим взглядом Патрика. Умоляющим…
Я молча хватаю Соню в охапку и несу в спальню. Она теперь уже довольно тяжеленькая и, пожалуй, великовата, чтобы носить ее на руках, но я все-таки несу, крепко прижимая ее к себе обеими руками.
Соня улыбается мне, когда я укладываю ее в постель, накрываю одеялом и подтыкаю его со всех сторон. Но, как и всегда теперь, никаких историй перед сном, никакой Доры-исследовательницы, никакого медвежонка Пуха, никакого Пятачка, никакого Кролика Питера и его неудачных приключений на грядке с латуком у мистера МакГрегора. Мне становится страшно при мысли о том, что Соня уже научилась воспринимать все это как норму.
Я без слов напеваю ей мелодию колыбельной, где вообще-то говорится о птичках-пересмешниках и козлятах, хотя я очень хорошо помню слова этой песенки, у меня и сейчас стоят перед глазами прелестные картинки из книжки, которую мы с Соней в прежние времена не раз читали.
Патрик застыл в дверях, глядя на нас. Его плечи, когда-то такие широкие и сильные, устало опущены и напоминают перевернутую букву «V»; и на лбу такие же опущенные книзу глубокие морщины. Такое ощущение, словно все в нем обвисло, устремилось вниз.
Глава вторая
Оказавшись в спальне я, как и во все предыдущие ночи, немедленно заворачиваюсь в некое невидимое одеяло из слов, воображаю, будто читаю книгу, разрешая своим глазам сколько угодно скользить в танце по возникающим перед глазами знакомым страницам Шекспира. Но иной раз, подчиняясь пришедшей в голову прихоти, я выбираю Данте, причем в оригинале, наслаждаясь его статичным итальянским. Язык Данте мало изменился за минувшие столетия, однако я сегодня с изумлением обнаруживаю, что порой лишь с трудом пробиваюсь сквозь знакомый, но подзабытый текст – похоже, я и родной язык несколько подзабыла. А интересно, думаю я, каково придется итальянкам, если наши новые порядки когда-нибудь станут международными?
2
На американском школьном сленге «three R’s» (reading, ‘riting, ‘rithmetic) означают «чтение, письмо, счет», то есть основу школьных знаний.