Выбрать главу

В Чека меня продержали очень долго. Не стану описывать этого сидения. Вы сами тысячу раз слышали и читали. Ничего нового и интересного.

Таскали меня много раз на допросы. Часто по ночам. Им трудно было со мною. У меня не было никакой системы, кроме правды. На моей совести я не чувствовал ни одного бесчестного или злого поступка. Народную кровь не пил ни прямо, ни косвенно…

Повели, наконец, на суд Чрезвычайной комиссии, здесь же, в здании на Гороховой. Я знал, что это смерть, и был готов встретить ее как христианин.

Председатель суда Иссерлис, еврей. Члены президиума: русский и латыш. Все три носят имена, самое название которых повергает в содрогание и ужас: люди беспощадной жестокости. Судей шестеро: четыре еврея; национальности двух я не определил — было не до того.

После неизбежных, весьма упрощенных формальностей председатель задает мне совсем необычайный вопрос: «А скажите, товарищ, где вы были и чем занимались 13 числа такого-то месяца и года?»

Я растерялся. Память у меня четкая, но не до такой инструментальной остроты. Напрягаю ее изо всех сил. Тщетно.

«На этот вопрос я затрудняюсь сейчас ответить. Не помню. Забыл». — «Ага! Забыли? А может быть, вы, товарищ, попробуете припомнить способом, который я вам подскажу. Скажите, товарищ, в числах, близких к этому дню, не испытывали ли вы нечто похожее на душевное волнение, на раскаяние, на угрызение совести? Может быть, ваша слабая память оживляется?»

Пробегаю быстро возможные случаи этого времени Пустота. Лезут в голову смешные мелочи. Говорю: «Решительно не помню».

«Так-с? Не помните? Такого ужасного события не помните? Товарищи судьи! Товарищ Л. легкомысленно забыл, что в этот роковой, ужасный день совершился кровавый Кишиневский погром, когда, по приказанию царского правительства, были зарезаны сотни и тысячи беззащитных невинных жителей!»

Мельком взглядываю на судей. Их глаза тоже устремлены на меня. Погиб!

«А скажите суду, товарищ, какую должность вы занимали в это время?» — «Должность правителя канцелярии министра внутренних дел». — «Так-с. И вам, несомненно, как лицу, самому близкому к министру, не могло быть неизвестным, что погром был устроен именно министром, так же как для нас совершенно невероятным кажется, чтобы вы, как лицо самое доверенное при министре, могли не участвовать в разработке этого адского, этого чудовищного, этого братоубийственного плана. Что вы на это ответите, товарищ?»

Я сказал все, что мог, стараясь сохранить спокойное достоинство.

Для самого министра погром явился новостью, он узнал о нем лишь спустя два дня. Но если бы даже допустить, что план погрома действительно существовал, то я не мог ни знать о нем, ни помогать в его разработке. На моих руках была исключительно канцелярская часть. Дела охраны и политического розыска находились совершенно в другом ведении Мы, чиновники канцелярии, знали о них не более чем первый человек, взятый с улицы.

«Ага. Прекрасно. А скажите теперь нам, товарищ…»

Этих «а скажите, товарищ» было много, мне казалось, бесконечно много. Правдивые мои ответы вызывали у суда кривые насмешливые улыбки. Я тону, тону. Вода доходила мне до рта.

Утомившись однообразием допроса, председатель произнес, наконец, страшную обличительную речь. Я оказался и погромщиком, и врагом пролетариата, и наемным убийцей, и кровопийцей, и угнетателем народа. Обращаясь к суду, он надеялся, что после совещания товарищи судьи вынесут мне тягчайшую меру наказания как квалифицированному преступнику

У меня пересохло горло. Я шептал про себя молитву и вдруг…

Среди судей вдруг поднялся маленький, пожилой, весьма скромный еврейчик. «Товарищ председатель, могу я задавать подсудимому один вопрос?» — «Ваше право, товарищ судья. Прошу». — «Будьте добры, товарищ Л. Вы меня не помните?»

Нет, я и его не помнил. Господи! Сколько миллионов лиц я перевидал за мою долгую жизнь! Отвечаю со всей любезностью, допустимой местом и обстоятельствами: «Простите, пожалуйста. Но не могу вспомнить». — «Так-таки да? Не помните?» Тон его слов мне совсем непонятен. Скорее, что-то притаившееся, лукавое… Предсмертное томление овладевает моим телом. Вот вишу на тончайшем волоске. И сию минуту его перережет одним словом этот невзрачный непроницаемый человек. «Нет?» — «Нет. Извините». — «И таки совсем, совсем не помните?»

Молчу. Устал.

Тогда он обращается ко мне словами (не тоном) председателя: «А скажите, товарищ… не вспомните ли вы тот факт, что вы были виленским губернатором?» — «Да. Был». — «Тогда, может быть, вы вспомните, как вы уезжали из Вильно. Совсем уезжали». — «Отлично помню». — «Может быть, товарищ, вы вспомните и тот факт, когда виленские рабочие поднесли вам адрес?»

Я ощущаю прилив тепла к голове. Лицо еврейчика начинает мне казаться смутно знакомым.

«Как же мне не помнить? Я храню этот адрес, как самую драгоценную награду изо всех, какие я получал в моей жизни». — «Ara! Так, может быть, вы не позабыли, товарищ, что в делегации было ровно семь делегатов? Два русских, два поляка и три еврея». — «Помню и никогда не забуду». — «Так третий еврейчик — это был я. Только я не сказал ни одного слова и стоял сзади». И, повернувшись к председателю, закончил важно: «Больше вопросов не имею».

Суд пошел совещаться. Меня конвойные вывели в другую, в пустую комнату. Я начал оттаивать… А вдруг Божья милость?..

Потом позвали. Я вошел вместе с конвойными.

«Ввиду недостатка улик (и еще чего-то), направить дело к доследованию. Подсудимого отправить в Дерябинскую тюрьму».

Я тонул. Еще вздох — и захлебнусь. И вдруг чья-то рука вытащила меня на воздух. Дерябинская — да ведь это рай! Выходя, я обернулся назад. Мой еврейчик, весь сморщившись, подмигивал мне одним глазом с непередаваемо хитрым выражением.

Ну вот, видите: остался жив и беседую с вами.

* * *

Да, в этом рассказе были и чудо случая, и благодарная память сердца.

Островок*

Три года тому назад получил я приглашение на открытие «русской колонии для детей беженцев», устраиваемой С. В. Денисовой и ее младшей дочерью H. H. Денисовой в Мэри на Уазе, километрах в двадцати пяти от Парижа. В письме были точно указаны день и час скромного торжества и даже удобнейший поезд из Парижа.

Но именно в этот-то день я и не мог выехать из Севра, где тогда жил. Не мог по самой прозаической из прозаических эмигрантских причин. О ней легко догадаться, принимая во внимание дорогу от Севра до Мэри и обратно, хотя бы в третьем классе.

А поехать очень хотелось. Об этой колонии я уже много слышал. Признаюсь, почти непреоборимыми казались мне трудности, которые лежали на пути к цели, поставленной перед собою обеими женщинами: выбрать из несчастного беженского месива самых осиротелых, самых нуждающихся, самых заброшенных, самых одичалых детей, приютить их и накормить; согреть и оттаять их души, огрубевшие в страшных условиях революции и гражданской войны; дать им возможно широкое воспитание и образование и, наконец, выпустить их в неласковую, суровую жизнь — крепкими духом, сильными телом, полезными членами общества.

Выбор будущих воспитанников и учеников был сделан С. В. Денисовой, которая сама ездила для этого в Константинополь и в Галлиполи. Впрочем, как тут говорить о выборе, если приходилось подбирать все окончательно обретенное, иногда прямо с улицы? Конечно, дело не обходилось без административных палок в колеса. Официальная благотворительность фыркала на частный почин. Мы, русские, без этого, вероятно, не сможем жить и в загробной жизни…

Сколько нужно было иметь энергии, любви и веры в свое дело, чтобы не бросить его с самого начала. У мужчины непременно опустились бы руки. Надо не забывать тому, кто видел, и уметь вообразить тому, кто не видел, как исковеркала война и революция детские восприимчивые души и какой скорлупой моральной коросты они их облепили. Чего только не перенесли русские дети за эти ужасные годы, чего не насмотрелись их зоркие глаза! Вот передо мною книга, изданная директором русской гимназии А. И. Петровым в Моравской Тржебове (Чехословакия) под заглавием «Воспоминания 500 русских детей». Позвольте мне привести отрывки из этих наивных и страшных детских автобиографий: