Но все это было еще до меня, до того как она стала матерью, а я – дочерью, которая покрыла ее позором.
В первых моих настоящих воспоминаниях мама стоит в обнесенном стенами саду в Амирие, одной рукой прикрывает глаза от солнца, в другой держит лейку. Август, буйно цветут розы, настурции, зеленеет жимолость. Над клумбами гудят пчелы, в кронах сосен и кипарисов снуют малиновки и воробьи. Вдоль всего двора тянется вымощенный темно-синей плиткой прямоугольный бассейн – хоз, и послеполуденное солнце рассыпает бриллианты по водной глади.
Сад был маминой отрадой. Здесь лицо ее смягчалось, взгляд прояснялся. Она расставила по внутреннему двору огромные глиняные горшки с цветами – для украшения дома – и горшочки поменьше с мятой, петрушкой и базиликом, с которыми готовила рагу. По утрам мама накачивала воду из цистерны и одно за другим поливала из жестяной леечки растения. Долгие годы воду в наш дом доставлял водонос, жилистый старик, который, взвалив гигантские глиняные кувшины на телегу, запряженную лошадьми, ездил по улицам Тегерана, продавал свежую воду из горного ручья. Содержимое кувшинов хранили в подземной цистерне и расходовали умеренно, чтобы хватило на всю неделю.
Весной, с наступлением тепла, слуги расстилали ковры на террасе. Здесь, под увитым пышными, бархатистыми розами навесом, мать чаевничала с подругами. Долгими летними днями в сгущающихся сумерках они грызли печенье, лущили арбузные семечки, сплетничали, пререкались и поверяли друг другу тайны. За разговорами понемногу темнело, и тогда они отряхивали юбки, чмокали друг друга в щеки и расходились, пообещав назавтра встретиться снова.
Мы с Пуран, моей старшей сестрой, играли в глубине сада: у нас были свои истории и игры, хотя порой мы и подсматривали за матерью с подругами. Сад мы обожали – впрочем, как все дети. Мы с братьями и сестрами любили плескаться в выложенном синей плиткой хозе. С Пуран мы часто озорничали, но нипочем не осмелились бы сорвать ни одну из маминых роз, хотя жимолость и жасмин, пышные кусты которых росли вдоль стен сада, обрывали бестрепетно. Мы вешали на уши вишенки, как сережки, и лепили на ногти длинные розовые лепестки георгинов, подражая маникюру взрослых женщин. Мы плели друг другу венки из гроздьев белой акации и ходили в этих медвяных коронах. Усевшись под одним из фруктовых деревьев – гранатом ли, грушей, айвой, – мы с сестрой рассказывали друг другу секреты.
Вечерами сад переходил в распоряжение отца и его товарищей-военных. Слуги расстилали на террасе шелковые ковры, раскладывали стопки парчовых подушек. Самовар наполняли свежей водой и растапливали углями, приносили подносы с фруктами и сластями. По двору разливался сладковатый запах дыма и розовой воды из золоченых кальянов. Моих братьев отец порой приглашал присоединиться к собранию, девочкам же строго-настрого запрещалось попадаться гостям на глаза. Но до нас все равно долетали голоса мужчин, и мы, спрятавшись у приоткрытого окна на втором этаже, слушали, о чем они говорят. В конце концов от политики они переходили к поэзии и принимались читать стихи, например рубаи Хайяма:
В ответ звучали строчки Руми:
Собрания длились часами, гости один за другим читали стихи персидских поэтов: Руми, Хайяма, Саади и Хафиза. Меня изумляло и восхищало, что отец мой, Полковник, от одного косого взгляда которого нас пробирала дрожь, такой искусный чтец. Грудной голос его идеально подходил для чтения поэзии, а восклицания «Прелестно!» и «Блестяще!» лишь подхлестывали увлечение, с которым он декламировал.
Я слушала, спрятавшись за окном, завороженная музыкой языка, который походил то на шепот влюбленного, то на жалобный шелест камыша. Слова впивались в меня крючками и не отпускали. Реки, океаны, пустыни, роза и соловей – все эти традиционные образы персидской поэзии я впервые услышала на таких вот ночных застольях в саду, и, хотя я была совсем ребенком, эти строки звали меня в иные края.