Выбрать главу

В кабинете майора Тартаковской, кроме самой Софьи Марковны, двое незнакомых врачей: один — старенький-старенький, весь в морщинах, с жесткой щеткой седых усов, другой — молодой, черноглазый, с аккуратно подбритыми тонкими усиками. На месте Софьи Марковны сидит старенький, вчитывается в мою историю болезни. Я сразу узнаю ее — она самая толстая и самая растрепанная в отделении. В скольких госпиталях, сколько врачей делали в ней записи!

Майор Тартаковская и молодой врач с аккуратными усиками негромко переговариваются на диване, стараясь не мешать старенькому врачу. Мы с Рубабой останавливаемся у двери.

— Еле-еле, слушай, — сообщает сестра, — нашла внизу.

Седоусый старичок отрывается от изучения истории болезни, смотрит на меня. В его совсем не старческих глазах за стеклами очков живое любопытство. Он спрашивает:

— Горелов, да? — и указывает рукой на стул у письменного стола. Я сажусь. Он крепкими длинными пальцами хватает меня за культю и больно сжимает ее: — Давай знакомиться, да? Профессор Ислам-заде. Хочу взять тебя к себе в клинику. — Он смотрит мне в глаза вопросительно, ожидая ответа. Я молчу. Профессор Ислам-заде объясняет: — Операцию будем делать. «По Крукенбергу» называется. Очень хорошая операция. Отделяем лучевую кость от локтевой, получаем два пальца. Хорошая тренировка, слушай, — можно ложку держать, вилку, хлеб.

— А карандаш или ручку?

— Ручку? — Профессор смотрит на меня так, будто не расслышал моих слов или не поверил собственным ушам. — Писать хочешь научиться? Трудно, слушай. Очень трудно. Характер есть — научишься. Сильно захочешь — сможешь. Договорились, да? Пойдешь ко мне в клинику?

— А Федосова к себе возьмете?

— Кто такой Федосов?

— Это мой фронтовой друг, Митька Федосов. Мы с ним всю войну вместе. Возьмете его — и я пойду.

— А если нет? — Старый профессор поворачивается лицом к Софье Марковне. Он улыбается, и приходят в движение морщины на его щеках. — Без друга, слушай, не пойдет.

— Без Митьки не пойду! — заявляю я непреклонно.

— Иди, Слава, погуляй немного, — говорит Софья Марковна. — Мы посоветуемся, а потом позовем тебя.

Теперь нас в палате осталось трое: Леонид Грушецкий, Васька Хлопов и я. Ваське заказали протез на местном заводе. Грушецкому требовалась повторная реампутация культи. Врачи определили, что без нее он не сможет носить протез. Выяснилось, что и соседей моих переводят в клинику Ислам-заде. Я согласился пойти к нему, когда он пообещал взять Митьку.

Ночью в обезлюдевшем, как будто покидаемом перед большим ремонтом здании госпиталя редко-редко теперь прозвучит голос или простучат костыли. Соседи мои давно уснули. А я лежу с открытыми глазами и все думаю, думаю. За все девятнадцать лет до ранения я не думал столько, сколько продумал за последний год. И такого не случалось, чтобы я по ночам бодрствовал. А теперь, как старик, страдаю бессонницей…

Старый профессор Ислам-заде — можно в этом не сомневаться — сделает все, чтобы я научился обходиться без посторонней помощи, чтобы сумел после операции учиться, работать… Но ведь есть на свете и другие седые профессора, занятые противоположным делом. Ислам-заде спасает людям жизнь, возвращает им будущее. А те трудятся (они, наверное, много знают и много умеют), чтобы уничтожать на земле жизнь. За это им платят огромные деньги. Я вот не знаю, кто больше виноват передо мной: немецкие солдаты, зарядившие снарядом орудие и выстрелившие в меня, или немецкие ученые, которые сконструировали эту пушку и изобрели взрывчатку для снарядов? Кто совершил большее преступление перед погибшими и все еще гибнущими в Хиросиме и Нагасаки — летчики, сбросившие атомные бомбы, или американские профессора, создавшие такие бомбы?..

Обхода не было, и все утро Васька трепался не умолкая. Ему до невозможности надоело в Баку. Как только протез будет готов, уверял он, его никакой силой и минуты не заставят «зажариваться под солнцем Апшерона».

— Батя мой на опытной станции работал, у самого Ивана Владимировича, — в сотый раз, наверное, начал Васька рассказывать о своем благословенном Мичуринске. — В те времена город наш еще Козловом назывался. Как припомню, какие яблоки и груши, бывало, батя приносил — слюной захлебываюсь. — Белобровое простодушное Васькино лицо стало растроганно-умиленным. — Вы — и ты, Славка, и ты, Грушецкий, — как выпишетесь, давайте первым делом и прямым ходом ко мне, в Мичуринск. Верно говорю, не раскаетесь. Я вот протеза, будь он неладен, как дождусь, и минуты более не стану зажариваться под солнцем Апшерона. А следом за мной и вы. Лето как раз будет, яблочки созреют. Более всего любил я «бельфлёр» — сорт осенний. Однако у нас в Мичуринске и ранние тоже хороши…