— «Будет порядок», «будет порядок»… — заворчал Ислам-заде. — «Будет порядок»… Как ты можешь знать, будет порядок, не будет порядок? Ты профессор, да?
Вошел Джемал, щелкнул выключателем, и профессорский кабинет моментально стал как будто просторнее, несмотря на уйму книжных и других шкафов, возникших из полумрака. Джемал положил перед профессором мою историю болезни и безмолвно сел в свое кресло. Ислам-заде некоторое время листал историю болезни, что-то искал.
— Смотри, Горелов! — Он принялся листать сначала. — Смотри: одна трепанация черепа, еще одна трепанация черепа, еще одна трепанация черепа, — считал он, поднимая голову и победно глядя мне в глаза. — Смотри дальше: осколок в мозговом веществе, абсцесс мозга. Хватит, как думаешь?
— Ну и что? — спросил я.
— Как — «ну и что»? Как — «ну и что»? Объяснял я тебе, Горелов, что операция «по Крукенбергу» только тогда может пользу дать, если сам больной имеет сильную волю, терпение, да, настойчивость. Разрабатывать надо руку, тренировать каждый день. Понимаешь, каждый день?
— Ну и что?
— Опять, слушай, «ну и что»! Почему не хочешь понимать? Проникающее ранение черепа, инородное тело в мозгу, абсцесс, три трепанации — не понимаешь? Как такой раненый, слушай, волю найдет, все делать будет?
— Товарищ профессор! — Мне теперь было все равно: что будет, то и будет. Пусть не делает операции, пусть вообще выписывает — какая разница. Я говорил, что он меня обнадежил и обманул, что в госпитале ему показывали мою историю болезни и Софья Марковна конечно же рассказала все о моем ранении. Зачем же он тогда обнадеживал, зачем брал к себе в клинику? Разве можно так со мной, разве я не живой человек, а лягушка для опытов?
— «Лягушка», «лягушка»!.. — опять забормотал он. — Видел я в госпитале историю болезни, говорила доктор Тартаковская о твоем ранении… Говорила… Тогда, слушай, думал, сделаю операцию — все хорошо будет. Теперь сомневаюсь…
— Значит, вы отказываетесь делать мне операцию?
— Почему отказываюсь? Не могу, Горелов, не имею права. Иди, слушай, в палату. Иди, не мешай. Думать еще буду.
Я вышел в коридор и зажмурился, ослепленный солнцем. Как будто нырнул в кипяток — солнечные лучи обожгли всего. Передо мной возник Митька. Лицо его в блестках пота выглядело встревоженным, в руке дымилась папироса.
— Чего выведал?
— Плохи дела. Боится оперировать.
— Как так боится? Ты не боишься, а он боится?
От Митькиного сочувствия стало совсем горько. Теперь надеяться было не на что. Все мечты, к которым я уже успел привыкнуть, оказывается, не стоили выеденного яйца. Было до рыданий жалко самого себя. Почему?.. Почему профессор не верит в меня? Неужели не видит, что я все-все понимаю, что у меня достаточно силы воли? Какое право он имеет не видеть, как я хочу стать таким же, как все люди?..
— Они с Джемалом думают, я не человек… Они думают, мне все равно… Какого черта, спрашивается, мучили меня операциями, какого черта возили из госпиталя в госпиталь и перевели в эту клинику? Зачем он меня обманул?..
— Ты чего, Славка? Ты чего?
— «Чего, чего»! А того! Я заставлю его оперировать!
— Как так заставишь? Профессор все ж таки…
— Плевать я на это хотел! Объявляю голодовку!
— Чего, чего?
— Ты что, глухой? Объявляю голодовку! Не понимаешь? Отказываюсь принимать пищу, пока этот старый трус и обманщик не назначит меня на операцию. Посмотрим, есть у меня сила воли или нет? Как миленький сделает операцию…
Мы стояли в прокаленном солнцем безлюдном коридоре. Из послеоперационной палаты слышались жалобные стоны. Мимо нас быстро прошла сестра. Распахнулась дверь профессорского кабинета. Ислам-заде и Джемал в костюмах, при галстуках, несмотря на ужасающую жару, не взглянув на нас с Митькой, быстро прошли к лестнице. Спешили, наверное, в институт. Профессор там был заведующим кафедрой, Джемал — аспирантом.
Расставшись с Митькой, отправился я в свою пятую палату. Никого, кроме одного спящего на угловой кровати, на месте не оказалось. Я тоже лег. Читал где-то, что голодающие политзаключенные старались лежать, сохраняя силы.
В обед я ничего не ел и не разрешил унести посуду с моими порциями. Металлические тарелки с первым и вторым и стакан компота остались на тумбочке и подоконнике. То же я проделал в ужин и в завтрак. А к вечеру следующего дня все подоконники в палате были заставлены остывшей, прокисающей едой. Убирать ее я по-прежнему не разрешал.