Но уже больше года я сам ничего делать не могу. Вижу вот собственное тело, вытянувшееся на кровати. Левая рука неподвижна, и ничего с ней не поделаешь. Она стала тонкой, как у дистрофика. На месте правой — культя. Одна нога тоньше другой. Голова моя украшена двумя рубцами: на лбу — синевато-красный, размером и формой с куриное яйцо. Он все время дышит, как рыбьи жабры. Пульсирует и скрытый черными волосами дефект черепа на темени. Неужели это мое тело? Неужели этот изувеченный, ни на что не годный человек и есть я, Славка Горелов, тот самый, в котором все видели…
Да нет, не может быть! Как так — не может быть? Кто же я в таком случае? Размышляю ведь обо всем этом я, а не кто-то другой. И мозг мой работает, в общем, так же, как всегда. Значит… Значит, это существо без рук, с бессильной ногой и продырявленным в двух местах черепом и есть я сам — человек по имени Владислав Горелов? Для посторонних я, само собой разумеется, не тот, кем был раньше. А для себя я — это я. Только велика ли мне от этого радость?..
Завтра моя телесная оболочка опять станет не такой, как сейчас. А душа все равно останется неизменной, душой Славки Горелова. Жалко, что она не может существовать без всякой телесной оболочки. И ведь ей требуется не просто тело. Оно должно быть прекрасно…
Когда-то на уроках литературы Ольга Петровна любила повторять знаменитое изречение Чехова: «В человеке все должно быть прекрасно…» И душа, и тело! А если искалеченное на войне тело безобразно? Как быть?..
Завтра утром телесную оболочку моей души опять начнут перекраивать по-новому. Завтра я стану непохожим на себя сегодняшнего. Лучше ли мне будет от этого? Вдруг становится страшно. Неужели ничего не изменится в моей судьбе? Неужели я так и останусь навсегда совершенно беспомощным?..
Теперь ждать осталось недолго. Почему так медленно, по-черепашьи ползет время? Эта бесконечная тягостная ночь, кажется, никогда не сменится утром. Скорее бы пройти через новое испытание, скорее бы узнать, что меня ждет!
…Вдалеке, за каналом Москва — Волга, неподалеку от деревни, стояла невидимая с нашего берега грузовая машина с катушкой-барабаном для стального троса в кузове. Трос этот удерживал на привязи аэростат с гондолой, из которой нам предстояло совершить первый учебный прыжок с парашютом.
Мы (я служил в четвертом батальоне, и наша очередь прыгать еще не подошла) с утра до темноты наблюдали с тревогой, как в небо раз за разом поднималась темно-серая продолговатая сигара аэростата, к брюху которого на тоненьких, как волоски, канатах была подвешена гондола-ящик. Из этого ящика вываливались черные крохотные комочки и стремительно неслись книзу. Спустя мгновение над каждым комочком откуда-то вырывалось белое пламя парашютного шелка. Оно обретало форму квадратного купала, и черный комочек под ним, постепенно увеличиваясь в размерах, плавно двигался к земле.
Гондола пустела, и сигара аэростата, легко качнувшись, начинала уходить книзу, чтобы спустя несколько минут опять всплыть в небо и чтобы из гондолы-ящика опять стали вываливаться один за другим черные комочки. Там, за каналом, ребята из первого и второго батальонов совершали первый прыжок.
Мы с нетерпением и страхом дожидались своей очереди. Первому и второму батальонам повезло, они отпрыгались раньше нас и теперь, наверное, посмеивались в душе над нами, с тревогой ожидающими своего часа. Само собой разумеется, страшно было всем. До нас дошли разговоры, будто какой-то пулеметчик из первого батальона струсил, будто его чуть ли не силой вытолкнули из гондолы. Зато потом, когда парашют раскрылся (они были с «принудительным раскрытием»), он распевал на все небо: «Легко на сердце…»
И вот наступил наш день. Личные парашюты были уложены накануне, а теперь взяты со склада, взвалены на спины, и колонна нашей минометной роты вслед за колоннами других подразделений двинулась мимо деревянных домиков с каменными цокольными этажами, выстроившихся вдоль улиц старинного города, к мосту через канал Москва — Волга. Из головы колонны донеслась песня:
Наш ротный старшина моментально встрепенулся:
— Запевай!
Взвился голос Генки Артюхова: