Это было вечером, а утром уже шла война…
И вот опять я слышу «Сказки Венского леса». С чего бы это так ликующе петь трубам и гулко ухать барабану? И еще — совсем уже летнее солнце… Оно чересчур ярко светит, ослепляя и причиняя боль. Опять череп трещит, как скорлупа грецкого ореха. Где люди? Почему им до меня дела нет? Больно…
— Пожалуйста… хватит… Я не могу…
— Наконец-то! — Он чему-то радуется, этот человек с веселым, бодрым голосом. Чему здесь радоваться? — Парень еще нас с вами переживет. Что, миленький, измучился? Потерпи, потерпи. Остались сущие пустяки.
Начальник нейрохирургического отделения майор медслужбы Смолин и ассистирующая ему капитан Тульчина стоят друг против друга. Оба в коричневато-серых с желтым оттенком хирургических халатах и полупрозрачных резиновых перчатках. Между ними узкий стол, на котором лежит накрытый по брови раненый Горелов. Обритый наголо череп под руками хирурга.
А руки Смолина, большие и уверенные, действуют безошибочно. Они рассекли скальпелем кожу вокруг входного отверстия во лбу, расширили трепаном дефект черепа над правым глазом, извлекают пинцетом костные осколки, вонзившиеся в оболочку головного мозга. Один, второй, третий…
Любовь Михайловна Тульчина с уважением наблюдает за работой Смолина. Повидала она хирургов на своем веку! Сама немало раненых прооперировала. Но таких рук — сильных, с длинными «пианистическими» пальцами — ни разу не встречала. Какая жалость, что майор уходит из госпиталя! Поработать бы с ним хотя бы недельку-другую! Но ведь ее направили сюда из ПЭПа именно для замены майора Смолина.
Она промокает ваткой кровь, стекающую в глазное углубление раненого, следит за его состоянием. Приподнимая простыню, капитан Тульчина неизменно видит бледное лицо страдающего мальчика. На этом лице печать смерти, и капитан Тульчина понимает, что как ни искусен в своем деле майор Смолин, этого раненого ему не спасти. Слишком тяжелый случай…
Сквозь плотно закрытую дверь в операционную просачивается музыка. Госпитальное начальство по случаю Первого мая пригласило местных музыкантов-любителей. С первого этажа доносятся мелодии Дунаевского, Соловьева-Седого, Блантера, знаменитые вальсы Штрауса. Там, в вестибюле первого этажа, танцуют свободные от дежурства сестры, врачи и выздоравливающие раненые. Весна, праздник, последние дни войны…
Смолин и Тульчина пробыли в операционной долгие часы. Под вечер только, когда улицы альпийского курортного городка затопили густые тени, майор провожал Любовь Михайловну к дому, где она лишь накануне поселилась. Капитан Тульчина была рассеянна. Не было ни сил, ни желания вести разговор.
Перед тем как проститься со Смолиным, она сказала:
— У меня такое чувство, будто мы с вами совершили что-то постыдное, не имеющее оправдания. Эту блистательную операцию мы, — вернее, вы — сделали не для спасения раненого, а для самоутверждения. Продлили на некоторое время жизнь его в страданиях. А самого человека не спросили…
Позднее ей не раз вспомнится этот разговор и загадкой покажется, как могла прийти в голову такая кощунственная мысль и как посмела она высказать ее майору Смолину.
— Вы отчасти правы. — Смолин, как ни странно, возражать не стал. — Война в известном смысле обесценила жизнь человеческую. Мы привыкли к смертям. Один знакомый медик сказал однажды, что хирургам следует исповедовать культ Марса. Никакой другой бог не дает им такого богатого материала…
— Но ведь это ужасно.
— Ужасно, — опять согласился Смолин. — Ужасно, как сама война. И ужасно, потому что в словах моего знакомого содержится горькая истина. Но что касается нашего сегодняшнего парня, то уверяю, мы не напрасно боремся за него. Здесь мы имеем дело с одним из тех редчайших случаев, когда жизнестойкость организма оказывается сильнее медицинских аксиом.
— Вы думаете, ему самому это нужно? Думаете, он будет благодарить врачей за спасение?
— Дорогая Любовь Михайловна! В таких случаях надо идти на риск, брать на себя ответственность. Пациент не в состоянии решить свою судьбу, а времени на раздумья нет.