Гость, однако, все загодя обмозговал. Андрюхе никуда из дому выходить не будет нужды. На первых порах помощником к нему будет приставлен Митька. А когда младшего Федосова в Красную Армию призовут, на его место девку какую ни то поставят. Вот хоть, к примеру, Кланьку…
Митька осторожно покосился на брата. По лицу Андрюхи сперва ничего нельзя было угадать. Глаза его невидяще смотрели в окно. Неужто не задело его упоминание о Кланьке? Но вот он взглянул на Митьку и едва заметно усмехнулся. Тотчас же поворотился к председателю и сказал серьезно:
— Конечно, я понимаю, не для дела, а чтоб меня от мыслей разных уберечь, вы все это на правлении придумали. Однако уберегать-то незачем. Куда мне теперь деваться? Живой, вишь, остался, да вот еще домой привезли…
С того самого дня их изба стала походить на колхозную контору. На столе, на лавках, на лежанке у печи разбросаны были ведомости, тетрадные листы, исписанные и чистые. Приволок Митька из правления, чернильницу с медной крышкой и пузырек чернил. Перекочевали в избу счеты и увесистая амбарная книга…
Митька подтаскивал к Андрюхиной кровати стол, раскладывал перед братом бумаги, ставил счеты. Понимая, что помощник мог бы выполнять работу счетовода и без него, Андрюха сперва покуривал, позевывал да поглядывал на Митьку насмешливо. Постепенно, однако, он все более и более увлекался работой, забывал о своей бесполезности. Андрюха тянул к себе сделанные Митькой записи, приказывал, сердился, тыкал пальцем в строчки — делался прежним Андрюхой.
В первые недели после возвращения его домой Федосовы разве что не валились с ног от недосыпания. Ни одной ночи не было спокойной — чего-то бормотал Андрюха во сне, вскрикивал, матерился, командовал. С той поры, однако, как поставили его счетоводом, он вроде как угомонился. Жизнь в родном доме, промеж своих, вернула ему спокойную уравновешенность.
Однако вскорости душу его опять с места сорвало. С конца лета, можно сказать, в Марьине (да и только ли здесь?) народ жил ожиданием вестей о Сталинграде. И все же никто не принимал этого так близко к сердцу, как Андрюха. Митька, случалось, обмирал в страхе, следя за братом, когда тот газеты читал. Вроде как рассудка человек лишался. Казалось, пробуждалось в нем ожесточение бойца-неудачника, дождавшегося наконец своего часа. Теперь-то уж враг за все получит сполна!..
Вечером Митька едва ли не вприпрыжку бежал домой. Нес газету с последними счастливыми новостями: Красная Армия окружила под Сталинградом больше тридцати немецких дивизий. Митька воображал, как возликует сейчас Андрюха, и ему радостно было слышать шелест газетной бумаги за пазухой.
Федосовы собрались в избе. Все, кроме Митьки, были на месте. На столе горела лампа с пожелтевшей бумагой, наклеенной на бок треснутого стекла. Нинка читала вслух полученное накануне письмо от Ивана. Мать вязала носки из белой шерсти, подарок фронтовикам. Отец сидел возле нее с суровым лицом, курил козью ножку. Андрюха тоже дымил самокруткой, сидя на кровати — стол был придвинут к ней вплотную, — и просматривал вчерашнюю газету. Младшие сестры чинно слушали Нинку. Митька видел, однако, как охота им пошептаться о своих тайнах, посмеяться втихую. Глупый народ!
Митька объявил:
— Наши немцев окружили под Сталинградом!
— Ага, мать вашу!.. — вскинулся на кровати Андрюха и загремел на Митьку: — Газету давай! Чего стоишь?
Он тотчас же позабыл обо всех. За столом смолкли разговоры. Андрюха читал сообщение Информбюро, вздыхал, тяжело дышал, даже вроде как стонал. Внезапно сорвался:
— Ага, мать вашу!.. — Крик его был так неистов, как будто он хотел, чтобы голос его услышали на фронте.
Ночью в избе Федосовых опять не спали. Андрюху не совестили, не упрашивали замолкнуть. А ведь всем, кроме Митьки, чуть свет надо было выходить на работу: кому на ферму, кому на снегозадержание, кому в контору. А что за работник человек, не сомкнувший глаз ночью? Однако в доме Федосовых сон Андрюхи и его ненависть к врагу сделались священными.
Утром, когда они по обыкновению остались вдвоем, Андрюха закурил и принялся изливать свою душу:
— Этого, Митька, тебе покуда не понять. Покуда. — Он поднял кверху палец. — Не оттого душа моя злобой полна, что судьба меня так обидела. Я и на фронте, здоровым да невредимым, с ненавистью своей совладать не умел.
— Как же тебя понимать? Коришь себя за это или как?
— Не корю, брательник, нисколь не корю. Ненависть наша к врагу на этой войне справедливая. Поглядел бы ты, Митька, скольких товарищей своих я за месяцы фронтовые в земле болотной да мерзлой похоронил. Молодых, чистых душой, работящих. За что жизнь у них отняли? Я вот все думаю и никак не пойму, за-ради чего столь много крови человеческой в землю уходит. Не из-за себя, не из-за судьбы своей горькой, поверь, в душе у меня ненависть эта не убывает. Хотя, понятно, и из-за нее. Однако тут вовсе другое дело. Досада берет, брательник, что не повезло до столь счастливого часа на фронте дожить, чтоб своими глазами увидать, как черт те сколько дивизий под командой фельдмаршала немецкого Красная Армия окружила и громит. Вот бы поглядеть! Эх, мать честна…