Выбрать главу

— Ты запомни, — пропустив эту пустую угрозу мимо ушей, поворачиваюсь я к сестре. — На обходе все расскажу майору. Если только с Суреном что-нибудь из-за тебя…

— Что ты, что ты, Славик! — частит Томочка шепотом. — Почему, почему из-за меня?.. Он же безнадежный…

— «Безнадежный»?! А кто здесь не «безнадежный»? Твой хахаль? Тебе на всех нас плевать! Чего стоишь? Иди к нему!

— Тише, ради бога, тише. — Томочкина фигура отделяется наконец от фигуры в пижаме. — Бегу, бегу.

За дверью растревоженно гудит «вокзал». Я замечаю, как сестра исчезает в палате, и плетусь туда же. Опять в голове такая боль, будто внутрь черепа сунули резиновую камеру от мяча и надувают, надувают… Я иду по коридору, придерживаясь рукой за стену, как слепой.

— Парень! Погоди чуток, слово скажу. Слышь-ка?

— Ну что еще? — Я останавливаюсь.

— Не серчай, слышь. Вышло так, ты пойми…

— Я хочу лечь. Голова болит…

— Давай подсоблю. — Непрошеный помощник берет меня под руку и заботливо ведет к двери. — Слышь, браток, не серчай, а? Чего не отвечаешь? Я тоже ведь раненый. Не серчаешь, браток, а? Да скажи ты хоть слово!

— Не серчаю, — шепчу я.

Из палаты выпархивает Томочка и проносится к лестнице. Я скорее угадываю это, чем вижу. Опять знакомо подступила тошнота, и завертелись, медленно набирая скорость, размытые пятна окон, колонны, желтый огонек ночника…

…На позицию девушка провожала бойца… …На окошке у девушки все горел огонек… …От такого хорошего, от ее письмеца…

Откуда-то явилась эта знакомая-знакомая песня. Мелодия наплывала урывками, и слова распадались на части. Никак не удавалось понять, сам ли я вспоминаю песню, или ее напевает кто-то со стороны. Он, этот назойливый человек, поет, отчего-то радуясь моим страданиям.

Пришел я в себя, когда «вокзал» наполнился привычной утренней суетой. Палату пересекли наклонные столбы солнечных лучей с плавающими в них искрами-пылинками. Опять я услышал стоны. Исходили они, правда, оттуда, где раньше лежал Толя Попов. Теперь его место занял другой раненый. На него я только сейчас обратил внимание. На голове новичка светло белел бинт, и это делало его похожим на Толю в последний дань его жизни. Я долго рассматривал лицо новенького. На правой щеке у него пока еще не зажили ссадины. Глаза были устремлены в потолок, равнодушно, без вся-кого интереса. Сквозь влажную щель между черными, опухшими от укусов губами проскальзывали тихие стоны.

Хотя он был старше меня, наверное, лет на десять, выглядел новый сосед ничего не смыслящим кутенком. А сам себе я казался человеком зрелым, постигшим все тайны жизни и смерти. Вообще-то не раз уже бывало, когда я находил в себе эту стариковскую умудренность, превосходство над теми, кто был в самом начале пройденного мной здесь пути.

Я всем сердцем сочувствовал новичку. Ему только предстояло испытать все то, с чем судьба меня успела уже познакомить за долгие дни госпитальной жизни: трепанацию черепа и мучительные перевязки, сводящую с ума боль, тошноту и неподвижность. Не всем хватило сил пройти через это. На скольких кроватях появились при мне синие одеяла с черными поперечными полосами! Неужели я увижу это еще на одной? Чтобы утешить себя, подумал: «Может быть, он — последний? Война заканчивается. Наступит мир, и начнется совсем другая жизнь. Перестанут поступать новые раненые, и не будет больше синих одеял с черными поперечными полосами. Начнется та жизнь, о которой мы все мечтали четыре года…»

В мысли этой, между прочим, было что-то от окончательного приговора себе. В той новой жизни, без выстрелов и бомб, без крови и смертей, мне места не предвидится. А если найдется — это будет не мое место, а крохотный пятачок, отведенный жалкому, никому не нужному существу…

13

Я завидовал соседям по возвышению. Им что? Лежат себе без сознания и понятия не имеют, что с ними случилось. Их страдания — это боль, тошнота, голод, жажда. Но не мысли. А вот мне все-все понятно, я предвижу свое будущее. Может быть, лучше бы и мне оставаться без сознания?

Вот этот новенький. Он инстинктивно цепляется за жизнь. Если бы понимал, что его ожидает, наверное, не стонал бы. Но чтобы не цепляться, надо, по крайней мере, сознавать, как она теперь ужасна, наша жизнь. На возвышении отдаю себе в этом отчет только я…

Начали разносить завтрак. В палате бойко застучали ложки о металлические тарелки, громче зазвучали голоса. Жизнь диктовала живым свои законы. «Чему радуются? — преодолевая подступающую волнами тошноту, уязвленно размышлял я. — Ну наедятся, ну проживут еще день, еще год. Велика радость! Все равно ведь…»