— А-а-а-а!..
Утром на возвышение поднялись двое санитаров. Они положили Попова на носилки и двинулись в коридор. Возвратился мой сосед перед вечером тем же способом. На голове у него светло белел свежий бинт с красноватым водянистым пятном над виском. Синие тени под глазами выглядели нарисованными масляной краской, искусанные губы вспухли и почернели.
Он больше не сползал головой с подушек, не стонал, не скрежетал зубами. Умиротворенный, Толя Попов лежал, равнодушно уставившись на красноватый мрамор колонны. Тело его, я видел, не переставало страдать. На лице соседа еще и еще появлялась болезненная гримаса, и я слышал вздох…
Наступила ночь. Я ожидал «концерта». Галя, дежурная сестра, зажгла на своем столике ночник. Стена там стала желтой внизу. Галя подошла к раненому за колонной, сказала ему что-то и возвратилась к столику. Маленького роста, с выглядывающими из-под косынки черными волосами, с угольно-синими, как у цыганки, глазами, Галя относилась ко мне так заботливо, будто знала меня сто лет. Кроме нее, меня никто не кормил. Даже в те дни, когда дежурили другие сестры, она в завтрак, обед и ужин поднималась на возвышение эстрады с моими порциями и устраивалась около меня:
— А ну-ко разевай рот, герой! Давай-ко есть.
Мне было не до еды, но я боялся обидеть ее, боялся, что Галя больше не захочет приходить ко мне, и заставлял себя глотать не имеющие вкуса каши, супы и пюре. Хотелось быть уверенным, что есть на свете человек, для которого я что-то значу. Когда Галя была в палате, я не чувствовал себя никому не нужным и жалким, отверженным…
Раненые еще некоторое время ворочались, говорили. Наконец всех сморил сон. Кто-то храпел, кто-то свистел носом. В полумраке плавал между кроватями серенький Галин халатик. А сосед мой неподвижно лежал на высоких подушках, и открытые глаза его отражали свет ночника. Попов не спал, но и не бодрствовал. Можно было подумать, что он вот-вот скажет что-то осмысленное и значительное, над чем размышлял все эти дни…
За стеклянной балконной дверью чернело неподвижно на фоне чистого сиренево-серого неба дерево, освещенное луной. Это напоминало очень знакомую с невообразимо далеких времен картину. Казалось, я видел за окном когда-то точно такое же чуть посеребренное луной дерево на фоне чистого ночного неба.
Вспомнилась наша ротная казарма в Сталинабаде. Кровати были двухэтажные, спаренные. На двух местах сверху и снизу спало по трое курсантов. Мы с Митькой Федосовым и Петькой Бурдюком занимали места внизу напротив окна. А за стеклом по ночам серебрилось освещенное луной дерево. Само собой разумеется, видел я его не каждую ночь. Но когда нас поднимали по тревоге или когда чересчур громко болтали «поломойщики», схватившие наряды вне очереди, и я открывал глаза, дерево за окном появлялось моментально, как на экране.
В последнюю ночь перед отправкой на запад мы с Митькой не спали. Нас, недоучившихся курсантов, направляли в гвардейские воздушно-десантные войска. Вообще-то мы пошли на это добровольно. Когда накануне личный состав училища выстроили на плацу и на дощатую трибуну поднялись приезжие командиры — невиданные еще погоны, гербы на фуражках с голубым околышем, — и когда были сказаны слова о комсомольском призыве в гвардейские воздушно-десантные войска, все училище сделало шаг вперед. После, правда, некоторые опомнились. На медкомиссии надо было только сказать, что у тебя что-то не в порядке, как твою фамилию сразу вычеркивали из списка назначенных на отправку.
Петька Бурдюк пожаловался, что его замучили чирьи, и теперь оставался курсантом. Вполне могло случиться, что месяца через два он станет лейтенантом и мы с Митькой окажемся в его взводе. Ленивый и тупой Петька Бурдюк — лейтенант, наш командир! Такое и вообразить смешно…
Сейчас Петька безмятежно посвистывал носом во сне, а мы с Митькой тихонько перешептывались. Мой друг — он был всего на несколько месяцев старше меня — о перемене в нашей судьбе рассуждал, как всегда, основательно и трезво.
— Чего прежде времени сокрушаться-то? — шептал он. — От фронта никому не уйти. Так уж, коль такое дело, лучше шибче туда попасть. А там уж — чего на роду написано. Я всего более опасаюсь не убитым быть — искалеченным. Как Андрюху, брата, из госпиталя домой привез, так с той самой поры страх в душе не ослабевает. Лучше погибнуть, нежели таким вернуться.
— Зачем так думать? — возражал я глубокомысленно. — Во-первых, совсем не обязательно быть убитым или раненым, а во-вторых, не это сегодня главное. Главное — мы с тобой успеем на фронт попасть. А Петька вообще, может быть, не успеет.