Новинья закончила работу уже час назад, но не спешила покидать Биостанцию. Клонированные кусты картофеля мирно плавали в питательном растворе. Остается только наблюдать и записывать. Время покажет, какой из сортов даст наиболее устойчивую культуру и самые питательные корни.
«Если мне нечего делать, почему я не иду домой?» Она не могла найти ответа на этот вопрос. Дети нуждаются в ней, в этом нет сомнений. Немного добра делает она им, когда уходит в восемь утра и, возвращаясь, застает малышей уже спящими. И все же, твердо зная, что нужно немедленно идти домой, она продолжала сидеть в лаборатории, ничего не видя перед собой, ни о чем не думая, отсутствуя.
Новинья заставила себя подумать о доме и удивилась, что не испытывает радости. «В конце концов, — напомнила она себе, — Маркано мертв. Уже три недели. Нельзя сказать, чтобы это случилось слишком рано. Он делал то, для чего был нужен мне, я дала ему в ответ то, что он хотел, но цепь, связывавшая нас, разорвалась за четыре года до того, как Маркано сгнил окончательно. И все это время — ни мгновения любви, но я никогда не позволяла себе даже мысли о том, чтобы оставить его. Развод, конечно, невозможен, но разъехаться мы могли. Чтобы он перестал бить меня». До сих пор плохо двигалось и болело бедро, с того раза, последнего раза, как он швырнул ее на бетонный пол. «Какой прекрасный подарок на память, какой сувенир ты оставил мне, Кано, мой муж».
Ноющая боль в бедре проснулась просто от воспоминания. Новинья удовлетворенно кивнула. «Это именно то, чего я заслуживаю. Будет жаль, когда заживет».
Она встала и пошла, не хромая, хотя боль была достаточно сильной, чтобы заставить любого нормального человека поберечь ногу. «Я не стану давать себе поблажки. Ни в чем. Это именно то, чего я заслуживаю».
Она вышла из лаборатории и закрыла за собой дверь. Компьютер тотчас погасил все огни, кроме тех, что горели над различными культурами растений, даже ночью побуждая их к фотосинтезу. Она любила свои растения, своих маленьких зверюшек. Очень сильно. Даже сама удивлялась. «Растите, — просила она их день и ночь, — растите, плодитесь и размножайтесь». Она оплакивала неудачников и уничтожала, только если была твердо уверена, что у них нет будущего. И теперь, уходя от Станции, она все еще слышала музыку, слышала, как их невероятно сложные клетки делятся и удваиваются, и растут, и образуют еще более сложные соединения. Она шла из света во тьму, из жизни в смерть, и душевная боль росла в полной гармонии с телесной.
С вершины холма, уже на подходе к дому, она увидела пятна света, падавшие от освещенных окон на склон внизу. В комнате Квары и Грего темно. Ей не нужно сегодня сталкиваться еще и с этой виной — с молчанием Квары, жестокими шалостями Грего. Но все же огней слишком много — в ее спальне, и в передней… Что-то странное, что-то неожиданное творилось сегодня в доме, а она не любила неожиданностей.
Ольядо сидел в гостиной, как обычно, в наушниках, но из его правого глаза торчал разъем. Очевидно, просматривает воспоминания из старых запасов или, наоборот, сливает в память компьютера что-то ненужное. И, как много раз в прошлом, Новинье захотелось списать в файл свою визуальную память, стереть ее, а на образовавшееся место записать что-нибудь приятное. Тело Пипо на холме — вот что она стерла бы с радостью, и вставила бы несколько воспоминаний о счастливых золотых днях, что они провели втроем на Станции Зенадорес. И тело Либо, завернутое в простыню, куски любимой плоти, держащиеся только на тонких полосках кожи. Вместо этого — прикосновение его губ, его нежные руки… Но все хорошие воспоминания ушли, они погребены под толстым слоем боли. «Я их украла, все эти счастливые дни, а потому их забрали у меня и заменили тем, что я заслужила».
Ольядо повернулся к ней — разъем в правом глазу. Ее передернуло от били и стыда. «Прости меня, — беззвучно сказала она. — Если бы у тебя была другая мать, ты не потерял бы глаза. Ты был рожден, чтобы стать лучшим, самым здоровым, самым цельным из всех моих детей, Лауро, но, конечно, разве может что-либо вышедшее из моего лона благоденствовать долго?»
Она не произнесла этого вслух. И Ольядо ничего не сказал ей. Новинья направилась в свою комнату, узнать, почему там горит свет.
— Мама, — окликнул ее Ольядо.
Он стащил наушники и уже вытаскивал из глаза разъем.
— Да.
— У нас гость. Голос.
Новинья почувствовала, как внутри у нее все холодеет. «Не сегодня!» — закричала она, не разжимая губ. Но она знала, что не захочет видеть его ни завтра, ни послезавтра, ни вообще когда-нибудь.
— Его брюки уже высохли. Сейчас он в твоей комнате — переодевается. Надеюсь, ты не возражаешь.
Из кухни вынырнула Эла.
— А, ты уже дома, — улыбнулась она. — Я приготовила кофе, и для тебя.
— Я подожду снаружи, пока он не уйдет.
Эла и Ольядо переглянулись. Новинья поняла: они воспринимали ее как проблему, которую надо срочно решить. Очевидно, они уже готовы подписаться под тем, что собирается здесь делать Голос. «Ну что ж, я — проблема, но не вам, детки, ее решать».
— Мама, — начал Ольядо. — Он вовсе не такой, как говорил епископ. Он хороший. Добрый.
Новинья ответила ему самым саркастическим тоном, на какой только была способна:
— С каких пор ты стал разбираться в добре и зле?
Ольядо и Эла снова переглянулись. Она знала, о чем дети сейчас думают. «Как нам объяснить ей, что она ошибается? Как переубедить ее?» — «Никак, детки, никак. Меня невозможно переубедить. Либо натыкался на этот ответ каждый день своей жизни. Он не узнал от меня тайны. Не моя вина, что он мертв».
Но одно им удалось: они отвлекли ее от уже принятого решения. Вместо того чтобы выйти за дверь, она проскользнула в кухню мимо Элы, не прикоснувшись к ней. На столе четким кругом стояли миниатюрные кофейные чашки. В самом центре пыхтел и дымился кофейник. Новинья села, положила руки на стол. «Итак, Голос здесь и первым делом пришел ко мне. Ну а куда еще он должен был пойти? Это моя вина, что он здесь, разве не так? Еще один человек, чью жизнь я разбила. Как жизни моих детей, Маркано, Либо, Пипо, мою собственную».
Сильная, но на удивление гладкая мужская рука протянулась из-за ее плеча, взяла кофейник, и из тонкого носика в белоснежную чашку полилась струя черного дымящегося кофе.
— Поссо дерамар? — спросил он.
Что за глупый вопрос, он ведь уже наливает! Но голос говорящего был мягок, и в его португальском чувствовался легкий кастильский акцент. Испанец?
— Дескульпа-ме, — прошептала она. — Простите меня. Троухе о сеньор тантос квилометрос…
— Мы измеряем дальность полета не в километрах, Дона Иванова. Мы измеряем его в годах.
Слова звучали обвинением, но голос говорил о мире, о прощении, даже об утешении. «Этот голос может соблазнить меня. Этот голос — лжец».
— Если б я могла отменить ваш полет и вернуть вам двадцать два года жизни, я бы сделала это. Я зря отправила вызов, это было ошибкой. Простите меня. — Она говорила без всякого выражения. Вся ее жизнь состояла из лжи, а потому даже это извинение казалось неискренним.
— Я еще не ощутил течения времени, — отозвался Голос. Он стоял за ее спиной, и она не могла видеть его лица. — Для меня прошло чуть больше недели с тех пор, как я покинул свою сестру. Она — все, что осталось от моей семьи. Тогда ее дочь еще не родилась, а сейчас она, наверное, уже закончила колледж, вышла замуж, имеет своих детей. Я никогда не узнаю ее. Но я встретил и узнал ваших детей, Дона Иванова.
Она выпила чашку одним глотком — горячий кофе обжег язык и горло, волна огня прокатилась вдоль спины.
— Вы думаете, что успели узнать их всего за несколько часов?
— Я знаю их лучше, чем вы, Дона Иванова.
Новинья услышала, как в дверях ахнула Эла. Какая дерзость! И пусть даже его слова трижды правда, посторонний не имеет права так говорить. Она повернулась, чтобы взглянуть на него, но его уже не было в кухне. Только Эла стояла в дверях с расширенными от удивления глазами.