Знай же, что твой отец ни в чем не повинен, никаких преступлений не совершал, ни себя, ни семьи своей не позорил, ни одного человека не оговорил"...
"...произошла какая-то ошибка"... Этой мыслью я долго потом жила - в школе, в армии, первый год в институте, - пока не приехала к папе в лагерь, в 47 году.
Там я увидела много-много людей, да в одном папином бараке... "И со всеми произошла какая-то ошибка", - думала я и вдруг произнесла эти слова вслух. При папе. Как-то совсем внезапно и неожиданно слова эти слетели с моих губ. Я растерялась, но папа быстро ответил: "Да". И тут я увидела его глаза и - осеклась...
Папа тоже ничего больше не сказал, мы вообще больше об этом не говорили, но мне казалось, что ему было не по себе от этого оборванного разговора, что в нем была какая-то фальшь, и папа, чувствуя ее, страдал...
Но с этой минуты я впервые стала что-то понимать. "Понимать"... Конечно, это громко сказано, но что-то именно тогда во мне сдвинулось...
А папа? Он же сам писал мне о какой-т о ошибке!
Писал.
В январе 41 года, а сейчас (мое свидание с папой в лагере!) - январь
47-го...
Что пережил он за 6 этих лет и как пережил? Что перенес, передумал, понял?
Кстати, 6 лет - это ведь с того времени, как папе разрешили писать, а репрессирован-то он был уже более 9!..
Ошибка!..
Папа продолжал письмо.
"Ты, детка, конечно, помнишь "Дон Кихота", написанного, кстати, в тюрьме. На страницах этой своей книги Сервантес рассыпал много замечательных поговорок.
Есть в ней и такая мудрость: "Правда, как масло в воде, обязательно всплывет на поверхность". Я верю, что правда в отношении меня рано или поздно будет восстановлена - всплывет на поверхность! - верю, иначе потерял бы веру в саму жизнь. А жить хочется, очень хочется!"
Папа писал, что много раз видел т а м "смерть в глаза". Последний раз, когда болел, когда температура была свыше 40 градусов. Он слышал, как смерть звала его, заманивала, сулила покой и отдых, избавление от всех мук..." Коварно убаюкивая, усыпляя, напевала она колыбельную Некрасова:
Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла; Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла!
Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной.
Были минуты, когда папа и в самом деле хотел умереть, - "смерть так много обещала, а я так устал"...
"Но это были лишь отдельные минуты, а всем своим телом, изболевшимся, измученным телом, всеми фибрами своей души я тянулся к жизни.
Жить! Жить во что бы то ни стало! "Надо, чтобы я жил, - говорил я врачам, - пожалуйста, сделайте так, чтобы я жил!" Это не было животным страхом перед смертью, нет, моя дочь, я не боялся ее. Это была сохранившаяся здоровая тяга к жизни. И я напрягал свои последние силы, остатки их, чтобы победить смерть, одолеть ее, и, как видишь, одолел.
Итак, я остался жить и на этот раз. Но основной опорой в моей жизни, основным бугорком, ухватившись за который я еще могу ее продолжать, это вы, это ваша моральная поддержка, связь с вами.
Имею ли я право на эту связь, на эту поддержку?
Да, имею! Моя невиновность дает мне это моральное право. Право просить у своих родных о доверии ко мне. Не отворачиваться, нет, напротив, помочь, поддержать!"
Так писал мне отец...
... "Просить у своих родных"... А РЕЧЬ ВЕДЬ ШЛА ТОЛЬКО ОБО МНЕ!
"НЕ ОТВОРАЧИВАТЬСЯ"... - речь шла обо мне, ТОЛЬКО ОБО МНЕ!
Старшая дочь вдруг резко наклонилась к одной пустой уже большой сумке. Она что-то искала в ней, от чего сумка шуршала и изгибалась.
Все замерли.
Внезапно дочь разогнулась.
С ЗУБАМИ!
Огромные оскаленные зубы с кривыми свисающими клыками еле умещались во рту.
Она запрыгала с ними, выбрасывая руки то вверх, то в стороны, взбивая при этом свои и без того пышные волосы, лохматя их. Продолжая прыгать, она схватила с дивана какой-то яркий красный шарфик и быстро повязала себе косо на голову, закрыв им один глаз.
Теперь волосы дыбились во все стороны из-под шарфика. Да, разбойничий был вид!
Напряжение в комнате сменилось взрывом хохота, так что мать немедленно покатила колясочку с ребенком в другую. Наперебой посыпались вопросы, восклицания:
- Дай мне!
- Дай мне!
- Чья фирма?
- Ну, протезы!!
- Сколько челюстей привезла?
- Подожди! - крикнул младший зять и помчался в кухню. Он принес веселый сверкающий ножик и, протягивая свояченице, жестом показал, чтобы она вставила его между зубами. Но - не вышло: зубы не могли удержать его - не по зубам он был.
Дочь закончила танец и, пощелкивая челюстями, торжественно направилась в ванную - снимать и ополаскивать их.
Теперь зубы были у младшего зятя, и это было почему-то еще забавней.
Все смеялись.
- Зубы - одни, берите, кому надо! - старшая дочь подняла с пола нож и стала внимательно рассматривать его.
...НЕ ПО ЗУБАМ...
... право просить у родных доверия... не отворачиваться, нет... помочь, поддержать...
Я, А НЕ КТО-ТО ЕЩЕ В СЕМЬЕ, ПРЕДАВАЛ ОТЦА, Я, ТОЛЬКО Я!
Почему я была такой?
Где же то непреложное чувство родства, которое всегда право?
Ну, время, ну, дура, девчонка тех времен!.. Но только временем, одним временем не объяснить этого, нет! И тем, что я была ДЕВЧОНКОЙ ТЕХ ВРЕМЕН. Разве все девчонки, у кого отцы были репрессированы, писали им в те времена такие письма?
Нет. Это я знала, - у половины моих подруг, может, больше половины, отцы были в лагерях. Но только я, я одна...
И я считала, что поступила правильно, хорошо. Я ГОРДИЛАСЬ СОБОЙ!.. А ведь я так любила Диккенса...
Нет, у меня был какой-то дефект, чего-то во мне не хватало...
Я долго бы не поняла, в чем дело, может, вообще никогда бы не поняла, если бы не сам отец, - он невольно объяснил мне меня - в том же своем письме, в первом, но все началось с того моего.
Дело в том, что оно было очень большим и лишенным логики, поэтому, высказавшись, так сказать, принципиально, я тут же забыла свою "принципиальность" и писала отцу уже обо всем на свете и - очень доверительно: с кем дружу, как учусь, какие кружки посещаю, какие читаю книги, какие у меня успехи по музыке, какие новые коллекции бабочек сделала... Было в нем и о смерти бабушки, матери моей мамы.
Тут-то все и раскрылось...
Вот что я написала о бабушке (конечно, и это из папиного письма - он цитировал меня): "После смерти бабушки мне многое стало казаться несколько в ином свете.
Может быть, это нехорошо, но, говоря откровенно, меня больше тронула смерть человека вообще, чем смерть самой бабушки".
Папа ответил: "Мне стало жутко от этой холодной философской формулы. Я, конечно, понимаю, что на тебя, девушку впечатлительную, не могло не произвести огромного воздействия непосредственное столкновение со смертью, впервые переступившей порог нашего дома. Но бабушка, бабушка, которая выращивала тебя, которая отдавала тебе столько душевных и физических сил, - разве о смерти такой хорошей бабушки, которая была у нас, можно было сказать то и только то, что сказала ты?
Разве утрата самой бабушки не должна была вызвать в тебе какие-то большие, глубокие переживания, непосредственно относящиеся именно к ней? Откуда, Инночка, такая холодность и к чему она?
Дитя мое, мне хочется предостеречь тебя"...
И папа написал мне, что существуют люди, особый тип людей, которые на своей основной и общественной работе просто идеальны, они являются примером для всех, они передовые, лучшие, а вот дома, в личной жизни... Дома они буквально преображаются... В отношении к своим родным, к семье, к близким люди эти становятся сухими, заносчивыми, безразличными, даже бездушными, даже жестокими... О них говорят, что они принадлежат к старшему поколению большевиков и что их нужно еще долго и много воспитывать... Нужно ли распространяться о том, что молодежь не должна следовать примеру этих людей?! Страшись, девочка, недооценки своих близких, и прежде всего родных, каждый из которых готов отдать за тебя самое дорогое, что у него есть - жизнь".