А Галина Серебрякова, писательница? Знаменитость. Наши дамы по 58-й буквально кинулись к ней, были счастливы, что она к нам прибыла, но, представляете, разочаровались... Что уж там вышло, не знаю, но... не тот алмаз... плохо о ней говорили... Бывает... А знаете, психбольницы от нас совсем близко, так там..."
Отец был рад, что она теперь ПОФОРСИТ в институте! Он говорил не "сапожки", а "сапожки'"...
А у нее все вертелось и вертелось в голове: "Захотелось солнечной, наконец-то, встречи"... И очень хотелось спросить папу, что это за стихи, чьи они, что там за понедельник такой, но почему-то было страшно спрашивать, так и не спросила, и никогда потом не спрашивала.
А спустя 27 лет, на следующий год после папиной смерти, моя младшая дочь поехала на его могилу, в Донской крематорий, к его нише, где на табличке были слова: "Он был мудрый и добрый".
В ее дневнике есть такая запись, сделанная в то время, в Москве: "Сегодня Юлька дала мне папку с некоторыми бумагами деда: "Поройся, если хочешь".
Я, конечно, очень хотела. В папке были и три мамины научные статьи - в журналах "Клиническая медицина" и "Гематология". Там же я нашла маленький листочек, написанный рукой деда. Красными чернилами. Это было какое-то стихотворение, но без названия и без автора, вообще какой-то обрывок. Дед писал здесь очень неразборчиво, хотя у него всегда был очень хороший почерк, но я разобрала, но мно-гого как-то не поняла по смыслу и спросила Юльку. Она взяла листочек, прочла, пожала плечами и заплакала...
Захотелось солнечной,
наконец-то,
встречи,
редкостной, до полночи,
долгой-долгой речи.
Захотелось цельности мнений
неподдельных.
Днем высокой ценности
стал бы понедельник.
О чем дед думал, когда писал эти строки? Кто написал их? Может, мама знает.
Юлька не знает, мы с ней сидели и плакали"...
На вокзале, пока не подошел поезд, она разулась и отец грел руками ее заколевшие в САПОЖКАХ ноги, - морозы не падали.
Мне хотелось обнимать рапу, плакать, кричать, выть над ним, мне было бы тогда легче, но этого нельзя было делать: ведь папе надо было оставаться здесь, жить здесь неизвестно сколько, и ему было бы еще тяжелей...
Дедушка Субоч ни на шаг не отходил от нее; в метро она намучилась с ним, так как он ни за что не хотел шагнуть на "лестницу-чудесницу", и если бы не двое веселых военных, которые без всяких разговоров не подхватили бы под руки дрожащего дедушку и - не внесли бы его на эскалатор, а потом так же не снесли с него, она просто понятия бы не имела, что же с ним делать.
Через два месяца от отца пришло письмо.
"Наше свидание носило несколько сумбурный характер... Ты, вероятно, не заметила, во всяком случае я пытался это тщательно скрыть, в каком глубоком волнении я находился. Поэтому я старался чаще быть с тобой на людях, что облегчало мое состояние, облегчало скрыть волнение.
Я не видел тебя много лет и не в состоянии был до конца отрешиться от ощущения тебя, как еще совсем маленькой. И это ощущение сдерживало меня от того, чтобы довести основной наш разговор до конца. Я не боялся его по существу того, что касалось меня, но я опасался нанести твоей душе хотя бы малую царапину".
Ах, малая эта царапина!..
Да, когда я была у отца в лагере, хотя мне уже и было 22 года и я прошла войну, отец, должно быть, был прав, продолжая видеть во мне не очень-то взрослого человека, да, наверное...
Но потом, но всю жизнь?!
ОН ТАК И НЕ МОГ НАНЕСТИ НИКОМУ ИЗ НАС ЭТОЙ САМОЙ ЦАРАПИНЫ!
Поэтому, хотя мы, конечно, все знали о страшных годах его жизни, но все это было так разрозненно, дробно, так между делом, в год по чайной ложке... Он всегда старался перевести разговор на другую тему или провести его в шутку, специально выбирая что-нибудь смешное и здесь, БЕЗОБИДНОЕ, так что какой-то уж ОЧЕНЬ СТРАШНОЙ картины у нас не получалось...
Обычно он говорил одно и то же, повторял, и - НЕ САМОЕ ПЛОХОЕ, и мы привыкли к ЭТИМ рассказам, а он и хотел, чтобы мы привыкли, чтобы не думали о ДРУГОМ...
Не желал, не хотел он всех этих воспоминаний, ну, НЕ ХОТЕЛ! И, главное, не хотел делиться с нами!
И прошло много лет, вся жизнь отца прошла, пока он, за год до смерти, приехав погостить к нам на лето, не рассказал...
Рассказал не столько уж много, но зато - по желанию, и - словно в воду бросаясь... Да, не так уж много рассказал отец, как очень ярко все было, ОТЧЕТЛИВО; все вдруг не только поднялось перед глазами, - стало невероятно явным и жутким.
...Зачем-то нужен был отцу этот рассказ сейчас, в кругу СЕМЬИ - мы все сидели на широкой веранде за моим раскладным столиком, - отдыхали тогда всей семьей в доме отдыха. Но он все же не сумел закончить рассказ, внезапно громко разрыдался, закрыв дрожащими пальцами глаза...
Да, вполне можно было сказать: сумел-таки отец уберечь всех нас от царапины, на всю жизнь сумел, ибо сейчас все уже были так или иначе "подготовлены!..
...Мы узнали о годовой одиночке, "каменном мешке", кишевшем ночами огромными крысами, которых отец отвлекал от лица, вскармливая дневной хлебной пайкой, о "телефон-автомате", плотно закрытой со всех сторон узкой будке, куда он, идущий по коридору и ничего не подозревавший, был вдруг пойман и захлопнут - будка возникала на пути внезапно и так, что обойти ее было нельзя. Там он стоял без сознания по стойке "смирно" - не только упасть, осесть было некуда. В нужный момент служитель открывал дверь будки, и жертва вываливалась из нее, приходя в себя от падения и, если особых повреждений не было, поднималась и вновь отправлялась по коридору, пока вновь не захлопывалась в очередном "телефон-автомате", вновь внезапно возникавшем на пути... О следователе Заборове, зверски истязавшем отца, харкавшем ему в лицо, требовавшем назвать свои инициалы полностью, а затем рыдавшем над ним, беспомощно молотя кулаками о стол...
С тем, чтобы тут же все начать сначала...
Давно, когда она еще училась в институте, отец написал ей: "Я знаю, что если я спас себя в какой-то мере, если не сошел с ума, не искалечен психически, то благодаря тому, что не позволял себе сосредоточиться на своем мученичестве, насильственно выколачивая себя из того мрака, в который был загнан..."
После свидания с отцом, осенью, к нам в школу, где мы тогда жили в Москве с сестрой и мамой, кто-то постучал. Мы жили здесь потому, что нашу трехкомнатную квартиру в Островском, через переулок отсюда, через Лопухинский, заняли Лукашевы, работники Фрунзенского райкома партии, пока мы были в эвакуации и не отдали, когда мама с сестрой вернулись в Москву. (Я была в армии).
Они не только захватили нашу квартиру, но и наши вещи. Мама умоляла отдать хотя бы старый кожаный диван отца, но они не отдавали, а когда она пришла за книгами - книги они отдавали и, подставив стремянку к антресолям, стала доставать их, втягиваясь вглубь, на мгновение оторвавшись от стремянки, - они тихонько отодвинули ее, и мама, обсыпаясь книгами, упала на пол... Она сильно вывихнула стопу и долго потом хромала...
Так вот, однажды осенью кто-то постучал к нам домой, в школу.
Я пошла открывать.
Передо мной стояла милая, очень аккуратная старушка, не просто седая, а просто абсолютно белая, в голубой косыночке с черным платком поверху, в длинной черной юбке и черном плюшевом жакете, которая оказалась бабушкой Субоч и которая спросила "ту маленькую девушку, что дедка моего с лагеря вывезла". Узнав, что это - я, она низко мне поклонилась и подала "гостинец от дедушки Субоча", мягко отвергая все мои приглашения зайти, сказав, что с поезда на поезд.
ГОСТИНЕЦ был в белом, в голубой горошек, довольно большом узелке.
В нем было 5 яичек вкрутую, 5 яблок с зелеными еще, свернувшимися листочками, кусок сала в белоснежной тряпочке и 3 толстеньких зеленых огурца с крупными белыми пупырышками...