все те сюжеты литературных произведений, которые поразили меня. Первым вспоминается "Принц и нищий". Нет, нет, ничто не вспоминается отдельно врывается целый вихрь!"
(Юрий Олеша)
(Он сам пересказывает (и весьма своеобразно рассказывает о самих авторах!)
Данте, Монтеня, Гете, Л.Толстого, Тургенева, Пушкина, Достоевского, Марка Твена, Ростана, Уэлса, Ренана, Хемингуэя, Б.Шоу, Карела Чапека, Бунина, Делакруа, Ван Гога, Моцарта, Хлебникова, Ренара, Бетховена, Шаляпина, Маяковского...
И он пишет (пересказывает о львах, собаках, гориллах, кошках, лисицах, воробьях, птице-секретаре, бабочках, павлинах, разных деревьях... И все это, чтобы в конце концов воскликнуть: "Да здравствует мир без меня!")
"Н"
...Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем
И в ночь идет и плачет, уходя...
(Афанасий Фет)
"Надо соизмерять свои силы. В этом, очевидно, мудрость. Но я не мудрый. Я любящий. Таким меня и запомните". (Эдуард Гольдернесс)
"Невозможно, чувствуя ответственность, приходить в отчаяние" (не знаю чье).
Никто не знал тебя, как я,
Поэтому я не остался с тобой,
С такой, как разгорающийся огонь...
(Н.Панченко)
"Не боги горшки обжигают? А жаль!"
(М.Френкель)
Примерно с 11 до 15 лет я часто ходил со своими друзьями на окраину села, на маслобойку, которой заведовал дядя Соломон, отец моего друга Илюши Когана.
Увидев нас, идущих сюда, дядя Соломон выходил на дорогу - встречать. Он махал сложенной в руке фуражкой и кричал:
- Кум цу мир, майнэ тайерэ! ("Идите ко мне, мои дорогие!")
Мы кидались к нему.
За ухом дяди Соломона был всегда воткнут какой-нибудь цветок - то ли ярко-синий колокольчик, то ли ромашка... Один раз - не за ухо, а под фуражку был вставлен совсем маленький подсолнушек.
Нам предстоял чудесный пир, дивное лакомство: лущенный подсолнух разных видов.
Подсолнухов в нашем селе было, конечно, навалом - Украина! Но дело в том, что на маслобойке ничего не надо было лущить! - все было готово!
Мешки, разные емкости - ешь до отвала!
Кроме сырых, белых семечек, были и жареные, коричневатые. Жарились они здесь же, в специальной круглой жаровне с механической мешалкой. Это делалось перед тем, как выжать из подсолнуха масло - на особом прессе. До макухи, жмыха.
Любые семечки - сырые или жареные - мы могли брать здесь сколько угодно. И мы брали. Горстями. Горсть запихивали в рот и тут же снова набивали его, не успев прожевать первой.
Жевали до обалдения, пока не заболевали мышцы лица, пока сами не превращались в прессы, в выжималки, откуда текло подсолнечное масло - до подбородка, на грудь...
Обычно на маслобойке мы ели жареные семечки, а карманы набивали сырыми, чтобы не замаслить их, хотя... замасленные мы были уже хорошо!..
Ах, как вкусно все было, какой чудесный запах стоял здесь, как ласковы были с нами взрослые!
Мой внук часто спрашивает меня о самом лучшем, что было в моем детстве, и я всегда говорю: "Маслобойка!"
Внук каждый раз возмущается: "Маслобойка... Да ты мне сто раз о ней говорил!"
"Ну и что? - говорю я. - Ты же задаешь один и тот же вопрос".
И внук смирялся: "Да ладно, дед, ладно! Расскажи про маслобойку, расскажи! Я очень хочу! А у нас есть маслобойка?"
"Нормальный глаз лошади должен быть большим, открытым, блестящим, смелым и доверчивым". (Андрей Битов)
"На всей нашей планете, вероятно, едва ли наберется пятьсот клоунов"... (Юрий Никулин)
7. НЕ ПЛАКАТЬ, НЕ СМЕЯТЬСЯ, А ПОНИМАТЬ
Эта фраза тоже висела в виде "лозунга" при встрече с Распутиным, при обсуждении его повести "Живи и помни", когда писатель был у них первый раз, в 76 году.
Эти слова Баруха Спинозы были тоже встречным, читательским эпиграфом, с ходу говорящим автору о том, как они, читатели, подходили к его повести.
Эпиграфов-лозунгов" было много, с них, по сути, не только начиналось обсуждение повести, но и спор с писателем, что выяснилось очень скоро.
Эпиграфы были не только лозунговые. Был, например, музыкальный эпиграф: на пианино прозвучало Andante Cantabile из 5-й симфонии Чайковского - как знак беды, трагедии....Затем медсестры со своим руководителем и ее младшей дочерью прочли стихотворную композицию, рефреном которой были слова Николая Панченко из его потрясающей "Баллады о расстрелянном сердце":
Убей его! - и убиваю.
Хожу, подковками звеня,
Я знаю: сердцем убываю,
И вот - нет сердца у меня.
То есть совершенно прямо "Свеча" говорила об УБЫВАНИИ СЕРДЦА на войне и у НАШИХ солдат, о потере его, об аморальности войны, ЕЕ вине... Шел подход к тому, что Андрей Гуськов, герой разбираемой повести, хотя и является дезертиром, но дезертиром не НАСТОЯЩИМ, не ПРЕДНАМЕРЕННЫМ - дезертирство для него самого оказалось внезапным, неожиданным ("Оттуда, с фронта, конечно, не побежал бы, а тут показалось вроде рядом", "Я же не с целью побежал...")* Он прежде всего ЖЕРТВА войны, жертва человеческого бездушия, ибо сердце на войне убывает не только у солдат, примером чего является поведение даже врачей - ведь именно они, врачи госпиталя, отправляют Гуськова после тяжелого ранения (третьего по счету) сразу на фронт: "Можешь воевать - и точка!" Дня не дали на побывку домой, хотя был он так близко!
Ах, Гуськов "чуть ли не лизал свои раны" - только бы увидеть родителей и жену, всего себя "до последней капли" приготовил он для встречи - жил этим... Ну нисколько он не сомневался, с первого дня не сомневался отпустят... Все бывалые мужики в палате были уверены: дадут не меньше 10 дней.
А врачи до таких чертей устали, обалдели от всего, что сердце-то и потеряли! И запросто потеряли ("И вот - нет сердца у меня..."). Оно ушло у них на зверский труд по ПОЧИНКЕ тьмы других, кроме Гуськова, солдат, хотя, конечно, не обязательно было бы при этом терять сердце...
Ошарашенный Гуськов бегал "по врачам", - кричал, доказывал, просил, горячился, ругался... НИЧЕГО НЕ ВЫШЛО.
Никто не захотел даже выслушать его. Выпроводили врачи Гуськова из госпиталя:
"Можешь воевать - и точка".
И - ТОЧКА!
Вот с чего началось дезертирство это. ВОТ С ЧЕГО!
Не будем же забывать! Говоря об этой книге, прежде всего будем помнить именно ЭТО - иначе ошибемся уже с самого начала.
И если по большому счету - не Гуськов главный виновник несчастий, описанных в повести, если не сказать - вообще не виновник, хотя Евг. Евтушенко в книге очерков "Завтрашний ветер" пишет о "бегстве от боязни расплаты за вину..."
Какая же вина? Желание перед тем, как снова "под пули, под смерть", взглянуть на родных - "только один-единственный денек побывать дома, унять душу - тогда он опять готов НА ЧТО УГОДНО" - ему дышать было нечем, до того захотелось увидеть своих - ВЕДЬ ДОМ-ТО БЫЛ РЯДОМ, РЯ-ДОМ-ЖЕ!
Вина ли это?
Вина, как не вина, коли не получено на то официального разрешения, без чего ты испытывать подобные чувства не имеешь права! (Ну, чувства-то, положим, никому и никакие не запретишь, но ведь они предшествуют делу! А вообще-то, чувства у советского солдата должны быть ВСЕГДА ПРАВИЛЬНЫМИ, то есть такими, как велит Родина, партия, сам товарищ Сталин, так что...)
Мечась по вокзалу в ожидании поезда, своего состава на запад, на фронт, вскочил Гуськов, как сомнамбула, в подошедший, как нарочно, именно иркутский, да еще с каким-то иркутянином, с которым только познакомился, бойко подстрекающим его к посещению родных.
Да, чувства на миг захлестнули Гуськова, и мига этого было достаточно, чтобы вскочить в поезд...
Итак, это ВИНА.
Что же БЕГСТВО?
Все те события, которые составляют толщу повести, что сам Распутин, САМ (!)
назвал "ОТЧАЯННЫМ ВЫВЕРТЫШЕМ СУДЬБЫ", тем "ТУПИКОМ, выхода из которого НЕТ", чему может быть лишь страшное имя: НЕВОЗВРАТНОСТЬ, - то, что выдает действительность, жизнь, когда наступает та убыль, потеря сердца, о которой шла речь. (Выходит, обсуждаться предлагался ТУПИК??)