Писалось ему сегодня как никогда легко. Даже телевизор, который он не раз порывался сбросить с пятого этажа чуть ли ни министерской своей квартиры, не мешал, а дикие вопли перезрелой, вечно молодящейся эстрадной «звезды» только подбрасывали палки в костер его горящего вдохновения.
Обличительный свой монолог автор строчил, как сущий дьявол. Он так вошел в образ прокуратора, что не мог остановиться.
Покончив с «голубыми», он хотел уже было перейти к собратьям по перу, бывшим сотрапезникам в литературном буфете, как вдруг сердито зазвонил телефон.
— Разговор есть, — коротко, но как всегда веско, сообщил знакомый голос, ставший поити что родным. — Приходи.
То, что рассказал ему через полчаса бывший его Начальник, сотрудник одной весьма солидной, к тому же, грозной организации, было ужасно. Пострашкее вызовов в прокуратуру, в которой сдуру завели на него Дело, гонений демократов и прочей житейской суеты.
У Хабалкина аж в штанах зачесалось, как от чесотки какой.
«Вот так подарочек к рождественскому столу! Да с такой новостью меня самого с потрохами сожрут».
До Рождества оставался час с небольшим. Писатели, чинно рассевшись за столиками, по привычке трепали языками, с нетерпением поглядывая на спасительную батарею горячительных напитков, выменянных ка 250 тонн офсетной бумаги у здешнего графомана. Бывший следователь угрозыска, заваливший книжный рынок сериалом из жизни «зэков» и рецидивистов, в рекордно короткий срок писаниной своей сколотил целое состояние.
Позабыв о неоконченной статье, обещавшей очередной скандал, критик засобирался на вечер в Дом литератора, представляя, как «весело» нынче будет в их кабачке–морозильнике. «Лучше горькая правда, чем сладкая ложь», — пел с экрана телевизора женоподобный молодой человек с шестиконечной звездой в левом ухе. «А ведь правду говорит, «гомик» чертов, — подумал Мирон Петрович. — Но наши‑то пердуны от таких новостей совсем околеют».
Любуясь в зеркало, Хабалкин бережно расчесал длинный клок седеющих волос, напоминающих потрепанную косу, и отработанным движением уложил вокруг лысины. Пожирающий, вечно ненасытный взгляд его неопределенного цвета, с белесыми ресницами, глаз чуть потеплел. Парадный костюм цвета «хаки» (в душе он всегда считал себя военным) с высоченной шляпой, чудом державшейся на макушке, в мгновенье ока превратил критика в муж чину–загадку. «В этом что‑то есть!» — звонко щелкнул он пальцами, подмигнув самому себе, что означало полное его удовольствие, и помчался на «огонек», безобразно виляя квадратным задом.
— Мирон Петрович, голубчик, ты где пропадаешь?! — выкрикнул посиневшими от холода губами поэт Бесподобны, — К стульям попримерзали, в бутылках лед, а массовика нашего все нет и нет.
Хабалкин повелительно поднял руку, опоясанную замысловатым браслетом в виде удава, и все затихли.
— Я пришел с плохим известием. Прямо скажу: новость у меня отвратительная, я бы сказал, ужасна? — прошипел он и сделал такую невообразимую мину, что сидевшие переглянулись: наверняка пакость какую‑нибудь уготовил. За ним давно уже закрепилась слава «гонца дурных вестей».
— Вот сволочь, — шепнула соседу Клубничкина, ненавидившая критика всеми фибрами, пыхтя тол стенной сигарой. — Сейчас все испортит, увидишь.
— А–а, нас ничем уже не испугаешь, — отмахнулся поэт–пропойца Лакабдин.
Мирон Петрович, окинув зал убивающим взглядом объявил наконец:
— Наш Долл, в котором мы творили, в котором мы делили радости свои и беды, — он сделал нарочито длинную паузу, — наш Дом продан. Миллионерше, из израильских.
Зал онемел, напоминая паноптикум. У Клубничкиной выпала изо рта сигара. Рука поэта Бесподобина замерла в воздухе на полпути к заветной бутылке «Российская корона». Даже залитая огнем елка вся как‑то съежилась и поблекла.
Умел нагнать страху критик Хабалкин, что и говорить!
Всеобщее оцепенение прервал старейший прозаик Непомнящий. Крепкий старик, не зря на войне танкистом был. С побелевшими от негодования губами, тонкими и высохшими, больше походившими на одну из складок испещренного глубокими морщинами лица, он неторопливо, с достоинством, встал:
— Пусть только порог переступит! — погрозил писатель кулаком. Граненый стакан в его руке зловеще сверкнул, словно граната.
И началось. Как будто бомба взорвалась: писатели заорали так, что Хабалкин оглох на мгновение. Он даже испугался: не сошли ли они действительно с ума?!
Сквозь общий гвалт и проклятия доносилось:
— Писатели мы с вами, или девки продажные?! Горбатились за машинкой, как проклятые, создавали летопись родного, на века любимого, края, а нас отблагодарили.