Спустя две недели после нашего прибытия в форт, на рассвете, я выглядываю из комнаты, которую выделила нам троим жена доктора, и вижу одинокого всадника, который скачет по прерии. В тусклом свете он похож на бледную тень. Доктор сказал, что масса вряд ли доживет до вечера, и уж тем более до завтра, так что я решаю, что всадник — это ангел смерти, который наконец- то принесет нам мир. Масса постоянно мне снится, точно неприкаянный дух, не желающий оставить меня в покое. Он хочет мне что-то рассказать, прежде чем покинет эту землю. Его мучает тайна, но времени осталось совсем мало.
Надеюсь, он сможет ее сообщить и перестанет мне докучать, когда покинет свою земную оболочку. Эта мысль тревожит меня, пока я наблюдаю, как ангел смерти на своем коне скачет сквозь утренний туман. Я уже давно встала и оделась в синее ситцевое платье, похожее на то, что мы купили Джуно-Джейн в Джефферсоне. Подол чуть-чуть коротковат, но выглядит оно пристойно. А набивать корсаж, как я тогда сделала для Джуно-Джейн, нет никакой нужды.
Мне все же приходится оторваться от окна, когда мисси просыпается и зажимает рот руками в приступе дурноты. Я едва успеваю подставить ей тазик, чтобы она не запачкала пол.
Джуно-Джейн поднимается с кровати, смачивает лоскут ткани в кувшине и протягивает мне. Глаза у нее красные, ввалившиеся. Невзгоды измучили ее неокрепшую душу.
— Nos devons еп parler[4],— говорит она и кивает на мисси.
— Не сегодня, — отвечаю я. Мне уже удается кое-что понимать по-французски. Джуно-Джейн всегда на него переходит, когда мы не хотим, чтобы остальные обитатели форта поняли, о чем мы толкуем. Тут полно людей, охочих до наших секретов. — Не будем говорить о мисси сегодня. Давай завтра. За это время ничего толком не изменится.
— Elle est enceinte[5], — говорит Джуно-Джейн, и я безо всяких пояснений понимаю, что означает последнее страшное слово. Мы обе знаем, что мисси беременна. За все время нашего путешествия у нее ни разу не было месячных. Почти каждое утро ее тошнит, а грудь у нее сделалась до того чувствительной, что она не дала бы мне ее перевязать, даже если бы мы еще носили мужскую одежду. Она хнычет и суетится, если корсет завязан слишком туго, — а здесь его приходится носить ради приличий.
Мы с Джуно-Джейн ни словом обо всем этом не обмолвились до настоящего момента, надеясь, что, если не обращать на это внимания, все как-нибудь само собой разрешится. Я не хочу думать о том, как это произошло, кто отец ребенка. Но понятно одно: доктор и его супруга уже очень скоро обо всем догадаются. Нам нельзя тут задерживаться.
— Сегодня тебе придется проститься с папой, — говорю я Джуно-Джейн. Слова застревают в горле, цепляются за него, точно репей за одежду. — Ты сегодня такая красивая! Хочешь, я тебя причешу? Волосы уже немного отросли.
Джуно-Джейн кивает и натужно сглатывает, а потом садится на край своей постели. В комнате две железные койки с колючими матрасами. А я сплю прямо на полу, на тюфяке. Двум белым девушкам и одной черной разрешают заночевать вместе лишь при одном условии: если черная будет спать, как спали рабы, — в изножье у белой.
Джуно-Джейн напряженно замерла. Ее худенькие плечи выглядывают из хлопковой рубашки, подбородок дрожит, а губы плотно сжаты.
— Поплачь, не надо стесняться, — говорю я ей.
— Мама такое не одобряет, — отзывается она.
— А я вот ее не особо жалую, — у меня сложилось не слишком-то хорошее впечатление о ее мамаше. Пускай мою маму у меня отняли, когда я была еще совсем крохой, но она всегда говорила мне только хорошее. То, что оставалось в памяти. Мамины слова живут в ней дольше всех. — Дай потом, ее же тут нет, правильно?
— Non.
— Ты собираешься к ней вернуться?
Джуно-Джейн пожимает плечами:
— Сама не знаю. Она — все, что у меня осталось.
Сердце у меня сжимается. Я не хочу, чтобы она возвращалась. Да еще к женщине, готовой продать родную дочь любому мужчине, который только предложит ей кругленькую сумму.
— У тебя есть я, Джуно-Джейн. Мы с тобой семья. Ты об этом не знала? У моей матушки и твоего папы был общий отец, так что они, можно сказать, брат и сестра, только никто особо об этом не болтает. Когда моя мама была еще совсем крохой, бабушке пришлось ее оставить и перебраться в поместье, чтобы быть кормилицей новорожденному белому младенцу. А это значит, что человек, лежащий сейчас в больничной палате, мне сводный дядя. Ты не будешь одинока, когда отца не станет. И я хочу, чтобы сегодня ты помнила об этом, — затем я рассказываю ей, что масса и моя мама родились с разницей всего в несколько месяцев. — Мы с тобой, выходит, кузины.