Все это я к тому, что мне такая судьба не грозит. Не то что девятнадцать, даже полных трех лет мне не удалось продержаться в институте. Есть люди, которые могут иногда использовать кулаки по прямому назначению, и это не мешает им получать повышение по службе. Но мне не повезло – подрался только один раз, но мой неуправляемый всплеск получил такое общественное звучание, что пришлось уйти с третьего курса. И едва я с документами в кармане спустился по гранитным ступенькам института, появилось странное чувство, будто рядом образовалась пустота. Была жизнь – с ребятами, занятиями, хлопотами, с целым укладом, и вдруг все то исчезло. Нет ничего. Провал. Где-то рядом все это продолжается, временами даже голоса доносятся, письма приходят, но я к тому миру уже не имею никакого отношения. Жизнь там идет вроде как на экране – без тебя. И нет никакой возможности снова оказаться в той яркой, веселой толпе друзей. Там, на экране. Сидишь в темноте, невидимый, неслышимый, затаившийся и смотришь, как живут люди. Завидуешь им? Нет. Но обидно бывает до чертиков. Ведь и ты мог быть там, был уже... Сорвалось. Будешь знать, как волю рукам давать.
Собирая в общежитии свои вещички, наткнулся я на адрес Юрки, с которым три года назад поступал в горный институт. Он провалился и уехал к себе, на остров. Когда я написал ему письмо, ответ пришел на удивление быстро. В конверте, кроме теплых слов, лежало разрешение, которое давало мне право выехать на остров. Так мы снова оказались вместе.
В тот день я сидел на своей койке в шахтерском общежитии, смотрел в окно и ждал, когда покажется девушка Марина. Родители ее, люди строгих нравов, предоставили мне единственную возможность общаться с Мариной каждый вечер – поступить в вечернюю школу. Поскольку она ходила в восьмой класс, я тоже пошел в восьмой. Кстати, получить среднее образование Марина предложила мне сама. Почему она решила, что у меня его нет, не знаю. Видом, наверно, не вышел. Потерял я не много – в нашем поселке вечером все равно деться некуда. В самом полном и прямом смысле слова. Некуда. Бошняково – так называется наш поселок. Попробуйте найдите на карте. Могу подсказать – ищите в центральной части острова, на берегу Татарского пролива.
Марину я увидел, едва только она вышла из-за угла старого дома. Она осторожно держала в руке несколько тетрадок и изо всей силы не смотрела в мою сторону. Увидела меня лишь в последний момент, когда уже по всем законам оптики нельзя было не увидеть.
– Привет, – сказал я. – Нам, кажется, по пути?
– Не уверена, – Марина наказывала меня за вчерашний прогул. Что ж, если человек надеется рано или поздно заарканить принца, ему можно простить повышенную требовательность к ближним. Если, конечно, этим ближним не слишком часто напоминают, что они-то уж никак не принцы. Марине далеко не все нравилось во мне, но против профессии проходчика она ничего не имела – по бошняковским понятиям это очень приличная, достойная, уважаемая, обеспеченная профессия. И еще ей нравилась моя преданность, хотя за это надо было благодарить не меня, а наше географическое положение: с одной стороны пролив, а с другой – сопки, сопки и еще раз сопки. А если взбредет пойти через них, то кончатся они на самом берегу Тихого океана. Так что лучше оставаться на месте, в Бошняково, и хранить верность примерной девушке Марине.
– Послушай, – сказал я, – давай к морю сходим, а?
– Ты что, моря не видел?
– Да надоело, понимаешь, всякую муру слушать... Хочешь, я тебе на берегу расскажу все, что нам сегодня будут выкладывать? Хочешь?
– Может, ты и учителя заменишь? – спросила она, наклонив голову. Будь я менее воспитанным, мог бы подумать, что как-то занудливо она это спросила.
– Марина, о чем ты говоришь! Разве можно вот так просто проходчику средней руки учителя заменить! Пошли на берег, а? Я тебе такое расскажу...
– Какое? – спросила она, стараясь выглядеть не очень заинтересованной.
– Расскажу, что я думаю, когда на тебя смотрю.
– Что же ты думаешь?
– О! Об этом нельзя говорить за партой. Об этом можно говорить только на берегу моря, под шелест пальм... Ну, на худой конец сойдет и шелест волн Татарского пролива. Так идем? Я слышал, сегодня потрясающий закат намечается.
– Витька, а ты ведь вчера прогулял!
Мне оставалось только вздохнуть. В школу мы пришли молча, так же молча втиснулись в парту. Учителя математики в школе не было, его заменял наш маркшейдер Алексей Иванович. Кончив объяснение, он посмотрел в класс.
– Ну что, ребята? Все понятно?
И два десятка взрослых людей с тяжелыми мозолистыми ладонями – проходчики, горнорабочие, такелажники – опустили глаза, засопели деловито, озабоченно.
– Значит, понятно. Давайте проверим... Никитин.
– Боюсь, что ни к чему это, Алексей Иванович, – сказал я.
– Но я ведь только что спрашивал – понятно или нет... Почему же ты молчал?
– Когда вы объясняете – другое дело... А так...
– Марина, если он на второй год останется, это будет и твое поражение, – сказал Алексей Иванович, хмурясь, поскольку был уверен, что хороший учитель должен хмуриться.
– Так ему и надо, – ответила Марина, и я даже не понял, в шутку она это выдала или всерьез. – Ты для себя учишься, а не для меня, – повернувшись ко мне, сказала Марина по-старушечьи рассудительно. Не понравились мне ни слова ее, ни тон.
Тогда я встал, подошел к доске и, взяв за холку это несчастное, жалкое, никчемное уравнение, с помощью интегралов, дифференциалов и прочих запрещенных приемов, на которые меня три года в институте натаскивали, начал мять его, подбрасывать, топтать ногами, завязывать в узлы, рассекать эти узлы одним взмахом кривой шашки интеграла. Я игрался с уравнением, как большой пес со щенком. А когда на доске не осталось ни одного квадратного сантиметра свободного места, в самом уголочке написал ответ: игрек равен нулю.
И положил мел. И стряхнул пальцы. И невинно посмотрел в окно.
– Ну что ж, все правильно, – спокойно сказал Алексей Иванович. – Игрек действительно равен нулю. – И склонился над столом. Через его плечо я заглянул в журнал – что поставит. И увидел, как он аккуратно вычеркивает мою фамилию. – Ты можешь посидеть до конца урока. Если хочешь.
Иногда так приятно чувствовать себя незаслуженно обиженным, что ничего другого и не хочется. Сладкая, ноющая боль оскорбленности разливается по душе, и хочется как можно дольше носить ее в себе, беречь и лелеять.
Дождавшись конца урока, я молча собрался и пошел к морю. Волн не было. Солнце покачивалось на горизонте, как детский воздушный шарик, который вроде плавает на воде. Рядом экскаватор грузил для поселковых нужд песок в самосвал, тощий парень по прибрежной полосе катался на велосипеде, и за ним без устали бегала маленькая собачонка.
Сопки нависали над поселком громадные и почти голые. Только густая щетина коротких черных пней украшала их крутые гладкие склоны. Говорили, что лес сожгли еще японцы, сматываясь после войны. Тогда же они и шахту затопили, взорвали выработки. Шахта уже работает – будь здоров! А сопки так и остались голые.
Каждый раз, когда я вот так издали смотрел на поселок, почему-то становилось грустно. Потом понял отчего это – я знал, что наступит время, когда меня здесь не будет, когда о поселке буду только вспоминать. А уезжать придется. Возможно, вернусь сюда, чего не бывает. Но уезжать надо. В конце концов из института меня исключили только на год, а здесь я уже все два. Пора и честь знать. Декан на мое письмишко ответил, мол, милости просим.
Солнце зашло, стало темней и прохладней. Сопки над поселком вроде стали больше, совсем нависли, приблизились. Хоть бы огонек где мелькнул – нет, глухо. Где-то там, в синеве сопок, проходила дорога, единственная ниточка к большому миру.