О бурном ненастье своего времени она сказала:
Муза ее характеризуется ее строками о весне:
Свойственна ей нелюбовь к яркому, громкому. Она говорит: «Эта бледность ярче красок». Томик ее стихов должен быть «тихий и стихийный».
Есть еще высокоценная черта творческого облика В. А. — целомудренность страдания. Говоря о боли, о гибели, она не жалуется, не кричит, не рыдает, а только издали упоминает. Так в обращении к дочери:
Со свойственным ей лаконизмом, «весь воздух собрав», передает она в двустишии ужас постигшей ее трагедии:
Иногда ее стихи убеждают в том, что общепринятый порядок слов, грамматика должны отпасть, как нечто отжившее, перед какой-то мимовольной бессвязностью. Жаль только, что — иногда.
Светило поэтессы, всегда сопутствующее ее лирическому пейзажу, — всегда месяц.
«О, месяц, месяц, месяц — ясный князь!»
Особое отношение, как к органу восприятия — к руке.
В. А. не выросла до полного овладения своим даром. Причины не только в слабости ее жизненной воли, тяжелой личной судьбе, но и в трудности исторического момента. Ее поэтический опыт не должен пройти бесследно. Так петь могла бы бело-розовая повилика, виясь на изгороди и останавливая прохожих над зацветшей могилой.
В. А. Мониной
О. А. Мочалова
2. Михпет. Михаил Малишевский
Мы шли Арбатской площадью. Она была тогда совсем другой. Гоголевский бульвар завершался банком, просторная округлость упиралась в угол Арбата и скорбную позу Гоголя.
В Знаменском переулке в школьном помещении происходило поэтическое собрание, возглавляемое Вячеславом Ивановым. При нем состоял тогда забавный мальчуган Миша, кот[орый] держался очень важно и читал всегда одно стихотворение — «Рябина». Помню, что на этом собрании со школьной парты я читала стихотворение, которым начинается мой первый сборник «Рассветный час».
Вячеслав Иванович пальцами показал, как дрожит бабочка. Он улыбался мне.
Михпет впервые меня провожал и впервые высказывал свое большое признание, кот[орое] с перерывами сохранилось до конца дней. Точных слов не помню. Он говорил о силе, самостоятельности и значительности моих стихов, как ни у кого из наших сверстников. И тут же он строго придирался, как ему было свойственно, требовательному критику: «А что это у Вас сказано: „Чужеядная сырость“? Что чужое ест сырость?» — «Но я же говорю от лица человека. Сырость ест наше здоровье, разрушает ткани». Так началось дружеское знакомство, длившееся с изменами и перерывами лет 40.