Со времен катакомбного искусства нам достаточно известно, какова вселенная, где он эти суждения не согласует, а мы угадываем, как далеко звучит такое согласие. Этот резонанс останавливает нас в музее Акрополя перед «Головой Эфеба»[102] и «Корой Евтидикос»[103], первыми лицами, которые были просто человеческими. На фронтальных статуях неизвестных авторов стало вырисовываться то, чего не знали ни Египет, ни Месопотамия, ни Иран, ни какое бы то ни было искусство и что исчезнет в торжественных образах Акрополя: улыбка.
Гораздо более, нежели в драпированных одеждах, Греция видна в этих приподнятых уголках губ, которые напоминают об Одиссее и не имеют отношения ни к буддизму, ни к тому, что намечается на некоторых лицах XVIII династии[104], ибо, какая бы она ни была, простая или нет, улыбка эта адресована тому, кто на неё смотрит. Всякий раз, как она появляется, вот-вот родится нечто греческое, будь то в улыбке Реймса или в улыбке Флоренции, и всякий раз, как человек становится властелином, он в согласии с миром вновь обретает хрупкое господство над неотвязным и ограниченным царством, которое он впервые завоевал в дельфийском Акрополе.
Улыбка, танцовщицы, послушные не ритуалу, а инстинкту, постепенное распространение женского ню, – всё это симптомы мира, где человек из своих предпочтений создаёт ценности.
В цивилизациях Востока ни счастье, ни человек не были высокими ценностями. А потому то, что их выражает, было мало представлено: Евфрату были чужды образы удовольствия, как они чужды и искусству модернизма. Ему была известна сексуальность, но то была фатальность, удовольствие же – противоположность фатальности. Только Эгейская цивилизация иногда предчувствовала…
Архаическая статуя Коры в пеплосе. Аттическая работа, паросский мрамор, 530 г. до н. э.
Слово «Греция» полно силы смутного внушения, когда причудливым образом сочетаются Гесиод[105] и поэты «Антологии»[106], мастер «Головы Эфеба» в Акрополе и последние александрийские скульпторы[107]. Европа открыла Грецию через Александрию и Рим; представим себе, шутки ради, что она умерла, когда Фидий начал ваять. (Опредёленный период Греции исчез вместе с Периклом, и фантазировать по поводу некоего эллинизма, который не ведал бы как раз того, чей дух прославляли сначала в XVI, а затем в XIX веках, не более абсурдно, чем видеть в Праксителе выразителя Эсхила). Вряд ли пострадала бы «красота»; разве греческий дух чувствовался бы меньше? Кто спутает «Дельфийского Возничего»[108], фигуры музея Акрополя, Куроса Каливийского[109] с какой-нибудь статуей Египта или Евфрата? Появившееся позднее, чем возникли поиски красоты, изображение женского обнажённого тела наводит нас на мысль о сладострастии. Оно и в самом деле его выражает. Прежде всего, потому, что оно свободно от религиозного паралича: жесты его остановились, как в живом сне. Но особенно потому, что расположение светил, с которым оно связано, перестало быть фатальностью и стало гармонией; потому что, сделавшись помощницей и опорой человека, Земля простирает до бесконечности космоса своё торжество надо всем, что было ужасным царством Прародительниц. И когда перестаёшь смотреть на него глазами христиан, когда сравниваешь его не с готическим ню, а с ню индийским, акцент тотчас меняется: эротизм смягчается, и мы обнаруживаем, что он излучает свободу; кажется, что его полные формы ещё прикрыты незаметно складками хитонов, которые он медленно сбрасывал, – такие фигуры назывались Нике.
Восточный художник (позднее так стал поступать и художник византийский) претворял образы в стиле, перевоссоздавшем мир в соответствии с религиозными идеалами, главной константой которых была Вечность. Искусство главенства Земли обретает наивысшую силу в согласии с человеком; искусство мира вечности и судьбы обретает эту силу в разногласии: оно не старается быть ни искусством, ни красотой, оно не «стилизовано»: оно есть стиль. Вот почему греческое искусство в борьбе с искусством Древнего Востока, искусство Реймса, а затем Италии в борьбе с восточной составляющей христианства сходным образом открывают изображение движения. Постепенный переход планов, который, начиная с эпохи Перикла, приходит на смену их чётким сопряжениям в созданных ранее лицах (в частности, это касается губ и век), предвосхищает растушёвку контура у Леонардо. И тот же поиск изобразительных средств, противоположных изобразительным средствам религиозной неподвижности, ведёт – по достижении иллюзии – и греческого, и итальянского художника к тому, чтобы перестать видеть в искусстве только средство обширного вымысла.
104
Ведущую роль в искусстве XVIII династии (1580–1085 до н. э.) – период Нового царства – играли Фивы. Карнакский и Луксорский храмы, храм царицы Хатшепсут, где, например, свыше двухсот статуй, построил Сенмут, один из талантливейших зодчих Египта. Замечательными памятниками скульптуры конца XVIII династии являются портреты Эхнатона и его жены Нефертити.
105
Гесиод – древнегреческий поэт (Беотия, VIII–VII вв. до н. э.). Известен двумя поэмами: «Труды и дни» и «Теогония»; первая из них являлась для греческих земледельцев сводом житейской мудрости; вторая, в частности, представляет собой попытку привести в систему религиозные и мифологические представления и подготавливает почву для первых философских учений.
106
«Антология» – коллекция греческих эпиграмм, переложенных в византийскую эпоху. К концу IX в. Константин Цефалос составил такую антологию на основе предшествующих (I–VI вв. до н. э.); к 989 г. в так называемой «Палатинской антологии» было 5300 эпиграмм.
107
…Последние александрийские скульпторы… – Очевидно, скульпторы так называемой Неоаттической школы I в. до н. э. (Паситель, Менелай).
108
«Дельфийский Возничий» – одна из немногих подлинных древнегреческих бронзовых статуй, дошедших до нашего времени (часть большой скульптурной группы); создана пелопоннесским мастером, близким к Пифагору Регийскому (вторая четверть V в. до н. э., Археологический музей, Дельфы).
109
Курос Каливийский… – В скульптуре тип куроса – юноши, героя, воина – сложился на протяжении VII и начала VI вв. до н. э. (Пелопоннес). Здесь имеется в виду курос, хранящийся в Музее «Метрополитен» (Нью-Йорк).